По ту сторону Стены
- №10, октябрь
- Иван Форгач
Я боюсь символов. Они упрощают жизнь, историю, затрудняют осознание процессов. Холодным, рациональным фанатизмом символы подменяют суть явлений.
Как только разрушение Берлинской стены стало символом исчезновения восточноевропейской социалистической системы, я забыл, как это произошло. Мне часто попадаются на глаза «символические» кадры этого события — люди молотками бьют и бьют по бетонной стене. Но, если честно, во мне не живет ни одна претендующая на символ картинка того периода. Я путаю даты, потерял хронологическую нить событий. Единственное, что помню, что могу восстановить в своей эмоциональной памяти и поныне, — эйфория, в которой слились все события начала перестройки. То была оргиастическая радость ощущения исторических перемен. Потрясший все мое существо эмоциональный опыт.
Я уверен, что мы приветствовали прогрессивные процессы. Но далеко не уверен, что мы в ту пору не поддержали бы с таким же восторгом демагогические призывы, даже насилие. Я говорю об этом отнюдь не философически. Должен, например, признать, что, празднуя национальную независимость, то есть вывод советских войск, я — как и миллионы моих соотечественников — не заметил зародыши национализма, который в последние годы «дозрел» до политически организованного фашистского движения, имеющего реальные шансы получить на следующих парламентских выборах порядка 10 процентов голосов.
Я согласен с тем, что мы должны праздновать
Что тут праздновать? Разве это не своего рода маленькая трагедия в восточноевропейской истории?
В последние годы в Венгрии — и я уверен, что не только у нас, — все более модно задавать вопрос: кoгда, собственно, началось крушение социалистической системы? Еще более модно давать на него интригующие ответы.
Историческая наука стоит на том, что история — это процесс. Но игры с историей, обслуживающие политику, доказывают, например, что события произошли не тогда, когда произошли, а много раньше, и порой заводят так далеко, что недолго и заблудиться.
Иные заявляют, ничтоже сумняшеся, что распад Советского Союза произошел уже в дни, когда народ подавил августовский путч 1991 года. Ну что, логично: ведь появление танков на городских улицах для нас однозначно связано с историческим переворотом. Можно продлить флэшбэк: мол, все было предрешено объявлением перестройки. Или: ведь у нас все зависит от политических лидеров — уже самим избранием Михаила Горбачева на пост генсека КПСС. А так как у нас восхождение нового политического лидера обычно было связано со смертью его предшественника, роковой датой — перепрыгая короткое «смутное время» Черненко и Андропова — еще эффектнее назначить смерть Брежнева, отца застоя. Но если уж мы вспомнили Брежнева, почему не вернуться к сакраментальному событию вторжения советских войск в Чехословакию в августе 1968 года? К отказу от реформ, пусть они и были вынужденными уступками цветущему капитализму? Но не забудем, что сама попытка косыгинских реформ стала возможной благодаря ХХ съезду КПСС. Иными словами — после смерти Сталина. Ведь кто, если не великие фигуры, формирует ход истории? Катясь по этой дорожке в обратном направлении, можно договориться до того, что конец советской системы предопределило ее начало — Октябрьская революция.
Венгерский вариант выделяет еще два славных события, которые — по мысли наших мудрецов-патриотов — предопределили ход распада и краха соцлагеря. Первое, конечно, — Октябрьское восстание 1956 года, которое за несколько дней было подавлено Советской Армией, но СССР явно получил в той схватке смертельную рану. А второй факт — тонкий, зато по-настоящему героический поступок нашего правительства, показавший прямой путь к свержению социализма. В августе 1989 года Венгрия неожиданно открыла свою границу с Австрией перед восточногерманскими «туристами», которые хотели покинуть свою страну. Мы склонны считать, что этим жестом именно венгры повернули советский регион в сторону свободы.
Крах Берлинской стены был просто неминуемым следствием.
Если неискушенный человек слушает или читает высказывания и воспоминания многих наших политиков, историков, художников, видных представителей интеллигенции, у него может возникнуть вопрос: а была ли вообще советская система? Ведь только о том разговор, что никто ей не служил. Политические лидеры не покладая рук работали над ее нейтрализацией, искали пути ее свержения. Агенты и офицеры госбезопасности писали заведомо ложные донесения, дабы спасти людей. Ученые-гуманитарии, журналисты, художники, кинематографисты, особенно в подтексте, неустанно разоблачали систему, хитро обманывая «цензоров», которых, собственно, и не надо было обманывать: ведь, если им верить, они сами намеренно давали запрещенным идеям свободный путь.
Не знаю, достаточно ли веры и служения одного человека для существования общественной системы. Этим человеком был я. Я убежденно участвовал в строительстве этого самого, ну... социализма... не дай бог, коммунизма. Я верил в его будущее, точнее, меня интересовало такое будущее. Что делать, мне по душе социальное равенство. Мне как-то неприятно смотреть на бедных и противно смотреть на богатых. Мне неинтересно выигрывать соревнование в заведомо неравных условиях, мне нравится показывать и проверять свои собственные способности. Подлостью было бы признавать, что в обществе есть лишние люди, не заслуживающие человеческих условий жизни. И у меня такое ощущение, что я такой не один. И если мне не изменяет память, в том самом «проклятом прошлом» я тоже не был один.
Но что породило эйфорию начала перестройки? Наверное, лень или, если без высокомерия, — усталость. Да, я устал агитировать других, вести бесконечные споры о том, почему лучше жить у нас, чем на Западе, устал защищать лживую плакатность пропаганды, идеологии, обходить зверства сталинизма, убеждать, что основные идеи и ценности социализма — гуманные и нельзя упускать шанс для их осуществления. Я устал, несмотря на то что верил в эти ценности, в их будущее. Духовная атмосфера перестройки принесла мне облегчение. Верой в нее и надеждой вырвалась из меня до тех пор сознательно задушенная жажда свободы. Конечно, я сразу же почувствовал ее вкус, новые просторы жизни. Я видел свою веру в новом контексте и уже окончательно не хотел отказаться от нее.
Хорошо помню, не я один относился так к начавшемуся процессу. Нас было множество. Венгрия и политически, и духовно, и интеллектуально уже была готова к переменам, как тогда еще казалось, к реформам. Были уже обдуманы возможные альтернативы. И поэтому все происходило мирно. Все это очень хорошо отражено в нашей кинематографии. Она и в ту пору развивалась совершенно органично, без драматических событий, скандалов и разоблачений, без санкционированных откровений, «зон молчания», кроме разве что нового истолкования событий 1956 года. Горбачевская перестройка лишь дала знак для окончательной выработки и осуществления новых реформ. И все группировки стали действовать.
Я уверен — хотя часто ошибаюсь, — что никто не знал, куда ведет и куда вырулит новый путь. Во всяком случае, о полном разложении прежней системы тогда мало кто думал. Люди приветствовали идею парламентаризма, многопартийной политической системы, свободы собраний и слова, открытие границ, вывод советских войск. И, как ни странно, многим казалось, что все это может осуществляться в рамках либерального государственного социализма, связанного с именем первого секретаря партии Яноша Кадара и позже, уже с отрицательным оттенком, получившего название «кадаризм». В
Я хотел бы подчеркнуть, что эта концепция радикально отличается от «хозрасчета» перестройки или от югославского самоуправления, рожденного еще во времена Тито. Первое просто децентрализовало государственную экономику, а второе — на фоне децентрализации — дало рабочим всего лишь консультативный демократический форум. Наша левая альтернатива передала бы работникам в собственность предприятия, совхозы, торговые фирмы. Собственно, не было в этом ничего оригинального. Мы просто адаптировали, модернизировали изначальные революционные стремления большевиков и других ранних радикальных социал-демократов.
Можно сказать, что это опять была всего лишь наивная утопия. Но нет, с конца
В культурной жизни тоже были такие явления, хотя, конечно, не на уровне приватизации государственной собственности. Достаточно упомянуть именно пример кинематографистов. Они попробовали взять в свои руки управление отраслью. В конце концов они успели создать свой фонд для самостоятельного распределения государственной поддержки.
А я лично могу гордиться тем, что по моей инициативе и с поддержкой революционно открытого руководства в национальном киноархиве мы создали демократическую структуру самоуправления. Все отделы самостоятельно выбирали своих ведущих и имели право их сменить. Все решения были приняты путем демократических процедур. Первый конкурс на пост директора архива проводили тайным голосованием выбранные представители отделов. Правда, кандидат был лишь один. Но демократически избранный директор архива по сей день пользуется доверием сотрудников.
Потом все это медленно ушло. В эйфории мы поздно заметили, что приняты законы о преобладании частной собственности, о строгом урегулировании прав сотрудников на рабочих местах. Мы вдруг оказались в капитализме, к которому не привыкли до сих пор. И здесь решающую роль играли не
Я был еще студентом, когда организовал дискуссию о перспективах социализма в свете деятельности польской Солидарности. Не было в этом ничего необыкновенного, подобные мероприятия происходили у нас в университете регулярно. В той дискуссии участвовали два преподавателя. Молодой, горячий, остроумный эстетик и русист, новая звезда университета — и консервативный, мало интересный, немножко презираемый студентами литературовед. Наш кумир, как всегда, говорил открыто, использовал блестящие обороты, защищал радикальность и явно выиграл спор. Но было одно странное высказывание у соперника, которое мы тогда оценили как отчаянную защиту консервативности. Когда наш любимец с патетично-мудрой улыбкой призывал «рушить пирамидную структуру общества», представитель официальной позиции лаконично заметил: «Ну что ж, будет много маленьких пирамид».
Будапешт