Проблема: Москва
- №3, март
- Андрей Архангельский
Отставка Сергея Капкова стала символическим завершением эпохи гуманизации Москвы. «У нас было великое прошлое» – примерно таков новый культурный тренд столицы; про будущее теперь говорить не принято. Что будет? Как быстро и какими методами?
С точки зрения воинствующего консерватизма Москва остается проблемой. Вот, например, «протестная молодежь», условные хипстеры: инакомыслящая, или попросту непоротая, – она есть везде, но в Барнауле или Волгограде эту молодежь можно перечесть по пальцам и быстро научить ее «жизни». А в Москве она все-таки имеет вид цельного и многочисленного сообщества. Исторический опыт – вот что формирует поколение. Интернет, унификация – казалось бы, разницы нет между двадцатилетними, но московский опыт общественной жизни примерно с 2012 года все-таки можно считать уникальным – по сравнению с жителями других городов. У москвичей, в отличие от сверстников, есть выбор: существовать в рамках официальной модели или же выбрать альтернативную.
Власть начиная с 2012 года заигрывала с этой прослойкой – признавала ее особый статус, и бывший глава департамента культуры Москвы Сергей Капков в интервью 2012 года автору этих строк говорил: «Москва – особый город, на самом верху есть тоже понимание этого». Собственно, для решения «проблемы Москвы» и был назначен Капков – чиновник, мало похожий на обычного. Правда, где-то уже к середине 2014 года это заигрывание постепенно сошло на нет, а символическим завершением проекта можно считать отставку самого Капкова (в марте 2015-го). Ее причиной, по неофициальной версии, стало именно это: для молодежи в Москве напридумали всяких «вкусняшек», кафе, пространств – а хипстеры это восприняли как должное и поведения своего не изменили. Однако отказ от заигрывания вовсе не означает, что проблема решена или исчезла: просто сегодня ее считают не такой актуальной.
Но дело не только в возрасте. Тут сама собой сложилась «среда» (прибавим еще и адептов неудавшейся медведевской оттепели, то есть целое поколение, с 2007 года). Уникальность ее в том, что она финансово независима от государства. Чем ситуация с интеллигенцией отличается, скажем, от 1970-х? Эти люди не хотят жить в атмосфере «двойной морали». И это воспринимается властью как вызов: дело не в том, что люди думают иначе, а в том, что не хотят этого скрывать.
Впрочем, и задача не в том, чтобы построить всех в общую колонну. Речь о тонких настройках: как политический протест перевести в эстетический, нивелировать социальные и мировоззренческие последствия экономической свободы.
Прежде всего насущный вопрос: что со всем этим «капковским добром» теперь делать?.. Со всеми этими парками и кластерами, созданными в особый политический период и с особыми целями? Не разрушать же.
Конечно нет.
Отчасти эта задача на примере того же Парка Горького решена. При Капкове он создавался как социальная лаборатория; комфорт – да, но в основе тут была все-таки более глубокая идея: расширить представление о современности, свободе, цивилизации. В конечном итоге капковский Парк Горького был «про будущее». Может быть, это и не декларировалось прямо, но имелось в виду: не только «место» и не только «удобство», а некий потенциал для качественного изменения публики.
Капков, будучи еще директором Парка Горького, изменил саму его логику, геометрию – придуманную в 1930-е годы. ЦПКиО был создан для массового передвижения людей «в составе колонн», как и сталинская Москва в целом с ее проспектами и высотками, что неизбежно диктует поведение и даже способ мышления. Усадив людей на травку с собственными лэптопами, подав им, условно, кофе, по сути, отменили логику марша, наполнив сталинский парк другим, индивидуалистическим содержанием. В этом и был эффект «капковского чуда»: отмена тоталитарной кармы техническими средствами. Что вообще символизирует действия (сознательные? или нет?..) прежнего руководителя департамента культуры по переустройству сталинской Москвы, ее тонкой деидеологизации.
Про отказ от этой концепции стало понятно после назначения нового директора парка, Ольги Захаровой. Накануне 85-летия парка (2013) она говорит в интервью: «...центральный парк должен быть для всех... Если бы мы делали парк для хипстеров, это не было бы проблемой... Мы пытаемся сейчас соединить эти истории». Она все время апеллирует к прошлому, к традиции; на вопрос, что будет современного, отвечает: «Новая атмосфера. Мы не должны ничего нового строить. Важно подчеркнуть и пользоваться тем, что было придумано до нас».
Что такое «парк для всех», стало понятно во время акции «Ночь музеев» в мае 2014 года. Толпы хипстеров в результате попали на массовое мероприятие неосталинского типа – с реконструкцией классической постановки балета «Жизель» 1930-х годов, даже с декорациями того времени; с оркестрами, которые играли советскую музыку, и праздничным салютом в конце. И особенно никого это не смутило – потому что массовое гулянье в Москве еще со времен Лужкова воспринимается как неизбежное зло. Атмосфера, впрочем, была вполне приличной. Другое дело, что организаторы «Ночи музеев» в 2014 году «сделали акцент на событиях уличной программы», что противоречило индивидуалистической и модернистской сути праздника. По традиции большинство главных музеев города акцию саботировали, сократив программу до минимума – до полуночи. Зато в этот день были экскурсии по гостинице «Метрополь», на пивоваренный завод, в Музей истории коньяка и даже в Музей аэропорта Шереметьево.
Чем этот пример для нас важен? Для того чтобы лишить культурную акцию концептуализма, ее необязательно закрывать или запрещать: достаточно превратить ее в массовое мероприятие. Ровно то же самое произошло в Перми – накануне отставки Марата Гельмана – с фестивалем «Белые ночи»: арт-фестиваль превратился в «праздник спорта», «для всей семьи», в массовое шоу. И вроде бы глупо придираться, потому что всем хорошо. А то, что искусство перестало быть стержнем праздника, – ну плохо, но не ужас-ужас. Могло быть и хуже. Мог бы вообще быть «праздник пива».
Подход к модернизации ВДНХ – другого знакового публичного пространства Москвы – был уже изначально лишен культурологических амбиций. Какое-то время, правда, ходили слухи о превращении его в культурный кластер: говорили, что концепцию ему пишут те же люди, которые совершили «капковскую революцию». На самом деле изменения коснулись именно формы: там тоже «все для людей», там стало чисто и удобно. Но содержание – ярко выраженное ностальгическое, уже с поправкой на новый тренд: «память о великом прошлом».
Взять хотя бы оформление знаменитых павильонов: они теперь покрашены в ослепительно белый. Цвет нейтральности и чистоты, набрасывание некоей пелерины на историю; эта чистота граничит с равнодушием и цивилизованным отстранением. Органично все эти снопы и колосья в оформлении павильонов смотрелись бы, конечно, в их естественном цвете материала – металла и жести разных оттенков. Однообразная окраска лишает их детализации, языка – и одновременно превращает в элемент дизайна. Лишает тяжеловесности, мрачности – и одновременно маскирует, делает «своим». Это и есть метафора нового культурного тренда. Его авторы опасаются прямо делать акцент на реанимации советского, но преподносят его теперь в качестве естественного «фона», чего-то изначально «нашего».
ВДНХ сегодня имеет вид гигантского торта-мороженого с надписью «мы любим СССР». А внутри торта – фигура Сталина. (Летом 2014 года руководство сообщило об обнаружении в запасниках ВДНХ огромного полотна, созданного под руководством Александра Герасимова, на котором изображено выступление Сталина перед делегатами II Всесоюзного съезда колхозников-ударников. Размер картины – 6,75Ч11 метров, реставрация будет производиться в одном из залов Центрального павильона, и за работой художников-реставраторов смогут наблюдать все желающие.)
В этом суть изменений: слегка маскируемый под «дизайн» разворот к прошлому, отмена современности – с учетом технических требований нового времени и возросшего уровня благосостояния. Время торжественно останавливается, дух модернити изгнан.
Есть зато «Гоголь-центр» Кирилла Серебренникова, один из главных островков театральной свободы. Никто, впрочем, после ухода Капкова не может гарантировать, что театр не «сдадут» – для того, чтобы потрафить социально близкой группе. Упрек в недостаточной верности классике – о чем написала недавно критик Марина Давыдова – становится универсальным репрессивным механизмом. С его помощью можно расправляться с инакомыслием, а «Гоголь-центр» как раз специализируется на оригинальных и смелых интерпретациях классики. С другой стороны, театр как клапан для выпуска пара – вариант, обкатанный еще в 1970-е годы. Вариант «новой Таганки» мог бы устроить всех. Судьба «Гоголь-центра» зависит теперь от того, какая концепция сосуществования с интеллигенцией победит – жесткая или очень жесткая.
Что еще остается? Пространства типа «Красного Октября», где находится Институт медиа, архитектуры и дизайна «Стрелка». Проблемой являются не сами по себе островки свободомыслия, а излишняя концентрация свободомыслия в одном месте. А здесь было именно так. Изгнание с «острова свободы» и редакции «Слона», и телеканала «Дождь» лишило «Красный Октябрь» ауры отдельности, добавило ему унифицирующей развлекательности.
Зато акцент на «удобстве» для москвичей превратился в новый фетиш московской власти: например, якобы отсутствие в музее «нормальных кафе» стоило поста бывшему директору Третьяковки Ирине Лебедевой. Формальное удобство – то, чего вправе требовать, конечно же, и посетители, и власти. Другое дело, что никаких иных идей для музея – концептуальных, – в сущности, нет.
Идея одна: все эти места теперь не про современность, а про великое прошлое. Восхищение величием. Величие ради величия, восхищение ради восхищения. Любая попытка сделать что-то новое в рамках этой концепции обречена на крах.
Зато фетишизация советского постепенно приобретает почти декларативный характер: Москва на уровне эстетики превращается в оживший памятник 1930–1950 годов – в некую тотальную реконструкцию, где роль статистов будут исполнять его жители. Быть таким действующим ностальгическим аттракционом, но с удобствами. Например, манера (с перерывами на рекламу) транслировать в метро советские песни, мелодии из кинофильмов – это массовый эксперимент по усыплению современности, опрокидыванию человека в исторический сон. В местах массового пользования человеку предлагается жить в эстетическом оформлении 1960–1970-х годов. Будущего, в сущности, тут не предусмотрено. Задаваться вопросом «о чем Москва?» тут уже никто не собирается. Суть новой концепции можно назвать так: неосоветизация Москвы.
А как же быть с людьми, пытающимися жить в современности?
Для них останутся библиотеки. За три года капковских реформ они действительно гуманизировались. Библиотеки Достоевского, Тургенева, работают десятки библиотек в центре и на окраинах, превращенные в гуманитарные центры. Туда, вероятно, и будут «сосланы» все общественные дискуссии. Много людей не придет, а те, кто придет, погоды не изменят. Сюда же отнесем и галереи типа «Винзавода» или «Гаража», где концептуальность открывается только тому, кто пришел за ней, – а остальных будут встречать пресловутые удобство и развлечение.
Но все-таки это не возвращение на кухни. Символично, что телеканал «Дождь» пару месяцев назад вещал из квартир – то есть возвращение на кухни чуть не случилось, – но потом все-таки обосновался в арт-центре «Флакон». Формально гетто для интеллигенции даже расширилось – если сравнивать с 1970-ми. Сравнение, впрочем, показательно: количество приобретенной свободы ощущается теперь только в сравнении с советским опытом. Оно увеличилось ровно на количество той самой «среды», которая почти исключительно в Москве (и еще в Петербурге, конечно).
Для желающих попасть в будущее будут установлены рамки металлоискателей. Всем остальным предложено жить в прошлом. Идея изменения человека обернулась идеей абстрактного «комфорта» и «удобства».
Могут ли вообще эти идеи повлиять на сознание, как влияют на него, например, современное искусство или та же гуманизация пространства? Фукуяма писал, что прямой связи между уровнем благосостояния (или, скажем, уровня комфорта) и демократией нет. Любовь к свободе, в общем-то, иррациональна. Но для любви в любом случае должны быть хотя бы какие-то поводы или, по крайней мере, должны быть обозначены такие намерения.
В одном из крупнейших музеев Москвы, где также случились перемены – там стало удобнее, – директор столкнулся с неразрешимой проблемой: он понял, что все усилия по гуманизации музея разрушаются простым окриком или невежливостью персонала – смотрителей, билетерш и т.д. Причем при каждой попытке объяснить смотрителю «старой школы», как нужно общаться с посетителями, директор слышал в ответ: «Я сам знаю, как мне разговаривать с посетителями». Смотрители держатся за антигуманность как за своего рода психологическую соломинку. Это поведение в каком-то смысле самоубийственно – ведь персонал знает, что за это могут уволить с работы. Но все равно ведет себя так. Людей ведет определенный инстинкт, они так видят свою миссию: встречу человека с культурой они понимают не как освобождение, а как подавление.
Если бы гуманизация не была прервана на полпути, она неизбежно породила бы и более глубокие изменения в сознании. Стала бы модой, моделью поведения. Но на каком–то этапе гуманизация вошла в противоречие с базовыми «ценностями». Культурная революция в Москве неожиданно затронула самую суть, саму природу системы подавления человека. Это тоже символичная история. Можно взять технологии, построить новые кафе и оборудовать Wi-Fi, но без сущностных изменений самого человека невозможно изменить среду, атмосферу. А без них, в свою очередь, все нововведения «не заработают» – ибо предполагают участие активного, свободного, самостоятельного человека. Который тут опять будет предоставлен самому себе. С философской точки зрения это нормально. А с социальной и культурной – крах.