Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
2012 - Искусство кино "Искусство кино" издается с января 1931 года. Сегодня это единственный в России ежемесячный искусствоведческий аналитический журнал. В каждом номере "Искусства кино" печатаются от 25 до 30 публикаций по актуальным проблемам теории и истории российского и мирового кинематографа, телевидения, анализ художественной практики всех видов искусства, философские работы, редкие архивные материалы, обзоры крупнейших фестивалей, мемуары выдающихся деятелей культуры, русская и зарубежная кинопроза. http://old.kinoart.ru/archive/2012/06 Fri, 22 Nov 2024 00:12:10 +0300 Joomla! - Open Source Content Management ru-ru Большое представление для взрослых (Идеи и декор) http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/bolshoe-predstavlenie-dlya-vzroslykh-idei-i-dekor http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/bolshoe-predstavlenie-dlya-vzroslykh-idei-i-dekor

Два года назад у меня вышла серия публикаций про политический театр в новой России[1]. Первый текст начинался так: «Театрализация политики — игра увлекательная, но опасная. В истории режимов она проходит в два круга: сначала фарс, потом трагедия. Это нужно, чтобы человечество отвыкало веселиться перед рискованным будущим».

С тех пор многое изменилось в плане театрализации политического процесса — и в худшую сторону. Фарс становится все более отвязанным и грубым, и все определеннее в нем проступают трагические ноты. Это если говорить о политике государства, а точнее — власти (государство в собственном смысле слова на глазах теряет остатки упругости под давлением власти как таковой, в ее голом, самодостаточном воплощении). Вместе с тем параллельно сформировался альтернативный, сугубо самодеятельный театр — от оппозиции. Его постановки не столь регулярны, но более масштабны и впечатляющи. Элементы фарса здесь тоже присутствуют, но этот театр своего жанра и не стесняется, работая в диапазоне от легкой самоиронии до злобной сатиры «на поражение». Его постоянно критикуют за лишнюю веселость и негативизм, за нежелание или даже неспособность перейти от представления к жизни, подталкивая к полной гибели всерьез. Однако, похоже, этот род художественной самодеятельности еще не всю свою культурно-просветительскую миссию выполнил, и заменять картонные доспехи настоящими рано. Фаза десакрализации этой власти не пройдена. Еще остался жирный пласт аудитории, который в эту игру пока не втянут, не вполне или даже вовсе ее не понимает. Но «процесс идет».

Еще пару лет назад казалось, что художественно-эстетический и морально-политический консенсус между творческим коллективом власти и публикой, посаженной все это представление смотреть и за скромную плату аплодировать, сохранится, пока что-то нехорошее не начнется в экономике и в социальной сфере. Аналитическая идея была такая: аудитория верит актерам (или делает вид, что верит) ровно до тех пор, пока в зале не каплет с потолка, а в буфете не начались перебои с закуской и выпивкой. Причем этот относительный катарсис распространялся в том числе и на достаточно продвинутые слои общества, которые, если помним, пару лет назад, может быть, и не аплодировали, но и тухлыми яйцами сцену не забрасывали (за исключением отдельных эстетов и сценаристов со своими собственными плохими финалами и сценариями происходящего). Однако сравнительно добрая атмосфера в зале начала портиться еще до перебоев в экономике — не по утилитарным и меркантильным, а именно по художественным основаниям. Оказалось, что даже если вы публику кормите и слегка подпаиваете — одних стабильностью, других, наоборот, надеждой на перемены, — нельзя до бесконечности испытывать терпение зала плохой игрой и самовлюбленной драматургией. Это император мог притворяться великим актером — сейчас такое проходит с трудом и быстро.

Еще весной 2010 года приходилось иронизировать над тем, как телевидение показывает сюжеты ручного управления ручными руководителями министерств и ведомств — всего-то! Воспринималось это так: «В кадре — рабочая информация о деятельности высших лиц государства. Ловля рыбы, катание с гор и виртуозное управление стоящими на земле истребителями пока отложены […]. В текучке сюжетов проступают сверхзадача и смыслы. Вот они: «Всё под контролем!», «Руководство дееспособно и решительно!», «Лидеры мобильны и вездесущи!», «Вертикаль трепещет!», «Забота о благе народа и страны — круглосуточно!» […] Нарастающие угрозы и вечные пробуксовки, воровство и бардак, аварии и катастрофы не снижают образ лидеров, а лишь оттеняют их красивую злость и хроническую готовность жестко разобраться».

Но уже осенью 2010 года нервы у постановщиков бенефиса сдали, и представление пошло вразнос. Новости главных каналов превратились в личные видеоальбомы начальства с парадными коллекциями высочайших поз и развлечений. Длительность кадра увеличилась, приблизившись к Тарковскому. Яркость росла по экспоненте. В итоге оказалось, что такой температуры пиара, как летом 2010 года, в стране не было за всю историю наблюдений. Тогда же были задействованы отложенные ловля рыбы, катание с гор и управление истребителями. Более того, если помним, рыбы превратились в китов, самолет взлетел, а вместо лыж — по сезону — поехала «Калина» желтая.

Кажется, это был первый серьезный срыв — и со стороны постановщиков, и со стороны зрителей. Причина — проблемы с рейтингами, причем достаточно серьезные и для власти не вполне привычные. Однако с функциональной точки зрения «человеку из телевизора» тогда вовсе не нужно было форсировать свой пиар для поднятия популярности: никаких выборов в обозримое время не предвиделось. Но психологически ему было крайне важно, даже необходимо, удостовериться в том, что система работает и что нагнетанием красивого присутствия в эфире все можно в любой момент поправить и все вернуть.

Оказалось, не совсем. Первый по-настоящему серьезный звонок прозвенел именно тогда: бесконечный кортеж «Калины» грубо и наотмашь оборжали в Сети живые свидетели этого проезда — гомерически, с отменным ненормативом комментировавшие ими же выложенный клип. Второй удар такого рода случился позже, когда лидера освистали в боксерском зале. После этого эпизода в прессе была особенно популярна фраза: «Все когда-то случается в первый раз». Действительно, тогда такого рода отношение впервые люди выразили непосредственно, что называется в лицо. Но сигналы были до того, и корректировку можно было делать много раньше. Однако сценарий реализовывали по нарастающей. В актерской среде это называют «наигрыш» или «пересолить лицом» — самое простое и самое обидное из всех профессиональных обвинений. Выводов не сделали, и полеты над пожарами продолжались, перемежаясь с нырянием за сосудами и прочими экстремальными подвигами.

Принято считать, что переломным моментом в отношении к тандему, режиму, курсу, к самой конструкции власти и к ее персонализации стало объявление о так называемой рокировке. Однако отторжение возвращавшегося персонажа было подготовлено задолго до этого и было сформировано целым рядом факторов, отнюдь не только политических и связанных не только с неблагородной «простотой» этого размена власти у всех на глазах. Возврат лидера накладывался на усталость от его вездесущей харизмы, превратившей обычную информацию о деятельности власти в род политического харрасмента. Сработала не только фабула пьесы, но и качество сюжета постановки и игры.

Однако здесь есть один интригующий момент. Дело в том, что местоблюститель в роли президента все это время демонстрировал игру на публику гораздо более слабую, порой даже беспомощную и вызывавшую откровенно язвительные оценки. Мало того что в сценизме он много уступает своему старшему товарищу, сами его явления на политической сцене были часто несерьезными и, мягко говоря, странными. Такое впечатление, что кто-то все это время специально подсовывал ему инициативы, работавшие на снижение образа и на придание ему едва ли не комического амплуа. И тем не менее в продвинутой части публики это не вызывало столь резкого неприятия, как в отношении старшего товарища. Причем, видимо, не только из-за либерально-модернизационной риторики (которая тоже была весьма специфического свойства), и не только в силу мифических надежд на грядущую смену курса хоть на один галс, но также из-за того, что самореклама якобы действующего президента была не столь агрессивной и в целом достаточно безобидной: даже легкую глуповатость люди склонны прощать скорее, чем избыточный напор в самоподаче и демонстрацию личной крутизны за государственный счет.

Создается полное впечатление, что как раз в этот период политический театр власти начал постепенно, а потом все более определенно менять свою жанровую ориентацию. Становилось понятно, что на голом обаянии этот воз в складывающихся условиях не вытянуть. Ельцин как выгодный фон уже забылся: работать приходилось на фоне самого себя — вчерашнего, а это куда труднее, поскольку нужны перемены не в образе, а в самом положении. Риторика обещаний также срабатывала все хуже, а множественные повторы «правильных инициатив» и посулов начинали и вовсе раздражать. Переставал срабатывать даже театр «подарков народу» и личной выборочной, тоже явно театрализованной благотворительности. Поэтому на смену постепенно приходил театр демонстрации воли и политической несгибаемости. Это было нужно самому себе — для поддержания тонуса. Это было нужно для поддержания в нужном тонусе элит, лояльность которых становилась все более проблемной и не внушающей доверия. И это было нужно для сохранения массовой поддержки — по крайней мере, в той части электората, которая на подобные демонстрации уверенности автоматически реагирует. Постепенно нагнетался стиль «вопреки всему» и «через колено».

Именно в этом формате и была оформлена осенняя рокировка. Понятно, что тандему при желании ничего не стоило оформить этот процесс и это событие на порядок более аккуратно и не столь вызывающе. Но предпочли вовсе не заигрывать с трепетным сознанием «креативного класса» и прочих обидчивых либералов. Рокировку провели как лобовую атаку, упакованную в ночь длинных ножей. Ее, собственно, и подали с высокомерным пренебрежением эмоциями людей, склонных к хоть какому-то соблюдению политических и просто человеческих приличий. Этот формат отношений выражается одним словом: «Проглотите!» И вызван он был во многом тем, что прежнее подкармливание — деньгами и посулами — уже не срабатывало.

Апофеозом этого отношения стали парламентские выборы в декабре 2011 года. Здесь все так же делалось «через колено» — бесцеремонно, практически открыто, а порой и демонстративно, как в ходе кампании, так и в ходе голосования, подсчета голосов и в реакции на обвинения в массовом грубом фальсификате. В принципе никто не мешал разыграть сюжет с разбирательством в отношении наиболее очевидных нарушений, сведя его к чистой имитации. Но и здесь был отработан образ глухой стены — демонстрации голой силы, самодостаточной, ни с чем не считающейся власти.

zast

Однако такие спектакли в пустом, а тем более враждебно настроенном зале не разыгрываются. Чтобы писать такие пьесы, ставить их, а тем более в них играть, нужно какое-никакое вдохновение. Или хотя бы не самый упаднический настрой. Поэтому к президентским выборам марта 2012 года был поставлен и разыгран встречный спектакль: бурных аплодисментов и засыпания авансцены букетами.

Здесь важны как минимум два момента.

Во-первых, даже если ты получаешь большинство (от числа голосовавших, а не от населения, что, кстати, относится и к участникам опросов), важно качество реакции этого «большинства», уровень поддержки, не измеряемый чисто количественно. А тут проблема: ликования не было. Многие просто пережили этот момент, стиснув зубы и проголосовав за Путина «от безысходности», из страха перед возможной нестабильностью. Такие массовидные сборки могут быть достаточно большими и вместительными, но они неустойчивы. Если публика не хлопает или хлопает через силу, под давлением или за деньги, завтра она легко может сорваться в свист, тем более громкий, что в нем будет еще и обида за вчерашний обман и недавние унижения.

В этой ситуации поведение власти становится все более реактивным, то есть учитывающим лишь предельно оперативные горизонты социального пространства и политического времени. Складывается впечатление, что массовая популярность все меньше заботит этот политический театр, сосредотачивающийся на группах поддержки обороны ближнего боя и кинжальной контратаки. Даже то очевидное обстоятельство, что оппозицию обкладывают драконовскими законами последовательно, систематически и по всему фронту, не отменяет ощущения панической поспешности и полного игнорирования даже самых очевидных правовых, юридических, юридико-технических, а то и просто лингвистических проколов. И это тоже своего рода театр — демонстрация силы и голой, ни с чем не считающейся воли к власти.

gosduma

Уже было подмечено, что в том же русле лежат и последние кадровые решения — назначения людей не просто лояльных, но лояльных истово и беззаветно. За последнее время только ленивый не провел аналогии с конем Калигулы, но это сравнение явно хромает как минимум в одном отношении. В историческом прецеденте это была демонстрация неколебимого всевластия и уверенности в своих позициях — здесь это все более напоминает концентрацию верных сил перед последним боем. Для сравнения уже приводили параллели с фильмом «Щит и меч», когда четырнадцатилетний мальчишка с фаустпатроном в руках ценнее тысячи мудрецов… А это уже совершенно другой сценарий и другие роли, которые примеряет к себе и к нам пока еще действующая власть.

Во-вторых, не менее важно, какую реакцию все эти постановки вызывают в лагере оппозиции. Накал отторжения становится не менее важным, чем количество оппозиционеров и им сочувствующих. Арифметика постепенно переходит в физику: когда оппозиция по-настоящему закипает, эти брызги начинают распространяться вокруг и разогревать пока еще нейтральную зону. А тела и вещества с повышенной температурой изолировать гораздо труднее, если вообще возможно. Создается типичный «сосуд под давлением», проще говоря, котел, который может перегреть атмосферу еще до того, как взорвется.

При этом попытки накинуть на этот котел сдерживающие обручи также выглядят, скорее, театральным действием. Понятно, что в сложившемся положении реальная расправа с оппозицией нереальна — слишком велики политические и экономические риски, не говоря о репутационных издержках, на которые тоже пока не наплевать. Поэтому мы получаем, если воспользоваться терминологией 30-х годов, показательные процессы без массовых репрессий. А поскольку в нынешней ситуации возможности манипулировать сознанием общества также не безграничны, сами эти показательные процессы становятся спектаклями, далеко не столь успешными и убедительными, как в прошлом веке.

Главное, что изменилось в сюжете: раньше власть строила образ всеобщего благополучия и вызывала к себе искусственные, но более или менее искренние симпатии — теперь вся пьеса заточена на то, что власть якобы как никогда сильна, зла, воинственна и готова попрать оппозицию, как Победоносец змия, к тому же являющегося иностранным агентом. Идеологический фронт сжимается. Мирные спортивные утехи выходят из кадра — зато за образом крутизны ездят к небритым байкерам и бойцам без правил.

У таких сценариев могут быть разные схемы развития. Но определенно одно: долго подобными постановками развлекать публику не получится. Это что угодно, но не стратегия.

[1] «Политический театр в России. Часть первая: Фабула». — «Новая газета», 12.05.2010; «Политический театр в России. Часть вторая: Сверхзадача». — «Новая газета», 14.05.2010; «Политический театр в России—2. Жара». — «Новая газета», 06.09.2010; «Ветер несвежих перемен». — «Новая газета», 08.09.2010.

]]>
№6, июнь Sat, 24 Nov 2012 07:20:05 +0400
Бабушка Соня и Эйзенштейн http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/babushka-sonya-i-ejzenshtejn http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/babushka-sonya-i-ejzenshtejn

Моя бабушка Соня была девятнадцатым ребенком в семье. Потом родилось еще четверо, после чего ее мама и папа развелись. Нормально, да?

При разводе мать, которую многие считали ведьмой, предсказала отцу, что он умрет от голода в деньгах (причиной развода стала отцовская скупость). Он и умер во время ленинградской блокады на матрасе, куда зашил бесполезные на тот момент деньги.

Жили они в дореволюционной белорусской деревне в крайней нищете. Земляной пол, мешки с тремя дырками вместо одежды… Бабушка Соня рассказывала, что однажды они всей семьей сидели на вокзале в какой-то полной безнадеге. Куда уж они там собирались ехать?.. Остановился поезд. Вышедшие из него люди тут же, прямо на платформе, предложили Сониным родителям отдать им девочку с единственным условием — больше они ее никогда не увидят. Так Соня попала в Питер, в Смольный институт благородных девиц на отделение для недворянских сословий: люди из поезда оказались «отборщиками» для Смольного. Оттуда — уже после революции — поступила в университет. А потом стала большим-пребольшим специалистом в области гинекологии, и несколько десятилетий во всех питерских роддомах принимали роды по ее методу. Сюжет — в самый раз для Чарской, по-моему.

…1970 год, мне тринадцать лет, мы с бабушкой идем по Дворцовому мосту к Васильевскому острову, к ней домой.

— А я тут когда-то в кино снималась, — говорит она. — Прямо на этом месте, где мост разводится…

И стала рассказывать. Вот здесь ее привязали, возле «шва» между створками моста, а волосы (роскошную копну, из-за которой ее и выбрали из всех университетских студенток) перекинули через «шов». Потом створки целый день разводили-сводили — так, чтоб волна волос медленно сползала с моста и повисала над пропастью. Соня играла девушку, убитую во время демонстрации, которую разогнало царское правительство.

okt2

Неподалеку к мосту прикрепили также «убитую» белую лошадь…

— Стоп, — говорю. — А что это был за фильм, ты знаешь?

Нет, не знает, откуда же? Помнит, что дали денег — аж месячную стипендию за один день такой вот ерунды.

Беру бабушку за руку и веду к афише с репертуаром кинотеатров — большому прямоугольному листу в деревянной рамке, какие во множестве были тогда развешаны по городу прямо на стенах домов. Шрифт обычно синий или красный, реже черный — какую краску завезли, такую, наверное, и использовали. Я знал, где висит ближайший «репертуар», знал, где расположены все кинотеатры в Питере, знал все фильмы, которые там идут. А уж этот-то фильм я знал покадрово, посекундно!

Столетний ленинский юбилей — в «репертуаре» не протолкнуться от фильмов о Великой Октябрьской социалистической революции. Вот и он, главный, — «Октябрь» Сергея Эйзенштейна. Вы будете смеяться — в кинотеатре «Октябрь», прямо на Невском проспекте.

В зале пусто. Мы вдвоем с бабушкой смотрим одну из самых знаменитых сцен в истории кино. Копия шикарная — шедевр недавно отреставрировали (опять-таки к юбилею революции, в 67-м), черно-белая картинка сверкает! Разъяренные дамочки закалывают зонтиками и каблуками-шпильками демонстранта в студенческих очочках. Ноги подстреленной лошади беспомощно скользят по мосту. Разводится мост — город накреняется. Девушка в белой блузке — крошечная белая точка на бескрайнем сером фоне. Копна волос над пропастью. Грандиозный монтаж, на который идеально накладывается 12-я симфония Шостаковича, добавленная при реставрации фильма. В который раз смотрю — все тот же оглушительный эффект. Но неужели эта девушка, которую я так ясно помню по предыдущим просмотрам, лица которой мне, однако, никогда не удавалось разглядеть (спутанные волосы, стремительные монтажные ходы), — неужели это моя бабушка Соня? А каково ей вернуться на сорок лет назад, в довоенный, доблокадный Питер, в собственную юность, где ничего еще не известно про ее будущих мужей, сына, внука, про собственную трагическую судьбу? Причем вернуться при помощи одного из величайших режиссеров всех времен — и такой потрясающей сцены…

Никакого потрясения на лице у бабушки Сони, между тем, не наблюдается. Легкая улыбка, одобрительное покачивание головой — да, так все и было. Кино, юность… Но она давно уже живет в собственном отдельном мире, слишком далеком от нашего. И что бы тут, у нас, ни происходило — это не может ни взволновать, ни даже просто задеть ее. Здешняя жизнь остановилась для нее в 57-м, в день, когда погиб ее муж, которого она называла Горушка (он был Егоров по фамилии). Они поехали в свадебное путешествие в Евпаторию, в первый же день он пошел купаться в шторм. На глазах у Сони его ударило виском о камень. Летчик-герой, полярник, супермен… Он любил и ждал ее долгие годы. Она выходила замуж, крутила романы, делала большую научную карьеру. Пока не поняла, что дороже всего на свете для нее — верный друг Горушка. Оба были, по советским меркам, люди состоятельные и на радостях накупили друг другу много серьезных вещей, готовясь к новой, совместной жизни. Все эти вещи потом — после смерти бабушки Сони в 86-м — мы нашли нераспакованными, ни разу не использованными. Полыхающие золотом карманные часы в шикарной шкатулке, голубая шуба в пластиковом чехле, мешок ненадеванных лайковых перчаток. Жизнь, будто обернувшаяся на вспышку праздничного фотоаппарата, да так и застывшая навеки…

Проходит пять лет после нашего с бабушкой Соней кинопутешествия во времени. Я, новоиспеченный студент ВГИКа, получаю от мастера курса Ростислава Николаевича Юренева задание: написать, почему я захотел поступить именно на киноведческий. Решил схохмить. Изложил на бумаге Сонин рассказ о съемке у Эйзенштейна и вывел из него свою генетическую связь с российским кинопроцессом. Юренев — один из крупнейших специалистов по Эйзенштейну — прочитал, хмыкнул и высказался в том духе, что если это и выдумано, то выдумано хорошо.

И вот, после такой сомнительной похвалы, мне впервые пришло в голову: а может, это и впрямь выдумка? Или даже не выдумка — может, бабушке Соне так показалось? Вдруг она когда-то все-таки посмотрела «Октябрь» — и эпизод ей так понравился, что… Она же ведь, положа руку на сердце, типичная городская сумасшедшая. Не какая-нибудь там взбалмошная старушка, а реально умом тронутая. Мало ли кем она могла себя вообразить? Лица-то на экране я так и не разглядел, сколько ни старался (а во ВГИКе при первой же возможности добыл копию фильма и прокрутил с остановками на монтажном столе; ничего не вышло — экранчик был слишком маленький). И, главное, мне все-таки очень трудно было представить себе, что кто-то (пусть даже и совсем далекий от мира кино) может не знать эту сцену из «Октября».

Наивный я был человек. Конечно же, не знало абсолютное большинство. А сегодня так и подавно — кому он вообще нужен, этот Эйзенштейн с его «Октябрем»?..

Новому времени — новые игрушки. В 2005-м у меня появилась возможность обустроить в обширном подвале коктебельского дома собственный кинотеатр. С большим экраном — во всяком случае, побольше, чем во вгиков-ских просмотровых аудиториях. С проектором InFocus 777, который волшебным образом добывает из обычного DVD качество 35-мм кинокопии. Про звук уж и не говорю — многие городские кинотеатры обзавидовались бы.

Полки с дисками — от пола до потолка. Тут — всё: от первых кусков пленки, отснятых Эдисоном на шесть лет раньше исторического сеанса братьев Люмьер, до новейших блокбастеров. Десятки тысяч наименований. Личный Госфильмофонд практически.

И одним из первых на этих полках появился солидный «кирпич» — французское DVD-издание Сергея Михайловича Эйзенштейна. Собрание не полное, но качество изображения выше всяких похвал. Купил в Париже, притащил в Коктебель — и вот, волнуясь, вставляю диск с «Октябрем» в плейер (с этой конкретной целью и покупал, разумеется). Добираюсь до искомой сцены, поправляю настройки (картинка становится просто идеальной) и дальше продвигаюсь по миллиметру, останавливая каждый кадрик. Девушка лежит лицом вниз. Первый ракурс… Второй…

okt1

Копна волос не дает ничего рассмотреть. Третий ракурс — мост, вздрогнув, начинает разводиться, волосы чуть приоткрывают лицо… Прохожу кадрик за кадриком, шажок за шажком — лицо то открывается до половины, то пропадает совсем… И вдруг — вот он! Единственный кадрик, одна двадцатьчетвертая секунды! Передо мной — лицо юной студентки Сони, хорошо знакомое по домашним фотографиям. Ошибки быть не может: это она.

Смотрю на остановленный кадр и не могу насмотреться. Он сообщает мне, как Прусту вкус печенья «мадлен», слишком много разного сразу. Диетиче-ская столовая на Литейном, чашечка двойного черного с лимоном в «Сайгоне», потом на трамвае в Озерки, на кладбище к любимому Горушке — ежедневный маршрут бабушки Сони, не менявшийся годами (по ней можно было часы сверять, я всегда знал, в какой точке города могу ее найти в данный момент). Ее наряд, всегда один и тот же — невообразимое сочетание каких-то клеенок, непонятных тканей и обязательно кружев (описать его моих литературных способностей точно не хватит), при первом же взгляде на который почему-то становилось ясно: человек прошел блокаду. Гинекологические советы, которые она решила дать мне в седьмом классе (ничего более непристойного до той поры слышать не приходилось): обрезать губку, чтоб получилось «яйцо», пропитать марганцовкой — и пусть моя возлюбленная засунет это «яйцо» себе кой-куда перед половым актом… Это про мою небесной красоты возлюбленную, которую я и за руку-то взять не решался, боялся подойти, а тут такое! И потом — марганцовка, это же так ужасно, она ведь там все сожжет? Ничего страшного, говорила бабушка, зато не будет абортов.

А хуже абортов — только нежеланные дети…

Все это (и многое сверх того) отныне прочно войдет в содержание остановленного мной кадра. И в сцене разгона демонстрации теперь неизбежно будет всплывать «яйцо» из губки, и на план разбегающейся толпы будет накладываться план Сониных передвижений по городу — правда, видеть это буду я один (простите меня, Сергей Михайлович, но вы сами выбрали мою бабушку!). Получается, что генетическая связь, причем весьма интимная, между мной и великим советским кинематографом таки налицо!

Схохмил, называется…

]]>
№6, июнь Sat, 24 Nov 2012 07:07:51 +0400
Карлос Рейгадас: «Если все объясню, я разрушу вашу свободу» http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/karlos-rejgadas-esli-vse-ob-yasnyu-ya-razrushu-vashu-svobodu http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/karlos-rejgadas-esli-vse-ob-yasnyu-ya-razrushu-vashu-svobodu

Марина Торопыгина. После просмотра вашего фильма «После мрака свет» журналисты бросались друг к другу с вопросами, и конечно, чтобы уточнить кое-какие подробности, раскрыли буклет. А там…

Карлос Рейгадас. Наверное, вы решили, что я нарочно постарался всех запутать, но, надеюсь, что вы почувствовали также следующее: он уважает меня, он уважает себя и свой фильм, а потому и ничего не объяснил в буклете.

Подробнее...

]]>
№6, июнь Fri, 26 Oct 2012 10:12:41 +0400
Карлос Рейгадас: «Форма и содержание — одно и то же» http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/karlos-rejgadas-forma-i-soderzhanie-odno-i-to-zhe http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/karlos-rejgadas-forma-i-soderzhanie-odno-i-to-zhe

Татьяна Иенсен. Вы не раз говорили о том, что Тарковский для вас очень много значит. И не случайно в этом году, когда отмечается восьмидесятилетие со дня рождения Тарковского, вы на следующий день после награждения в Канне вашего нового фильма «После мрака свет» приехали в Плес на фестиваль «Зеркало». И даже вот сейчас мы разговариваем с вами на корабле, который идет по Волге из Плеса в Юрьевец, на родину Андрея Тарковского…

Carlos ReygadasКарлос Рейгадас. Да. Конечно, я здесь не случайно. Для меня кино Тарков-ского очень много значит.

Татьяна Иенсен. В фильме «Время путешествия», сделанном в Италии с Тонино Гуэррой, Тарковский отвечал на вопросы зрителей о том, за что благодарен режиссерам, которые входили в список его любимых. Это был список примерно из десяти имен. У вас тоже есть такой?

Карлос Рейгадас. Попробую с ходу назвать важных для меня режиссеров, но наверняка кого-нибудь забуду. Очень люблю Бастера Китона, Бунюэля, Мидзогути, Брессона.

Татьяна Иенсен. Они входят и в список Тарковского…

Карлос Рейгадас. А Бастера Китона он тоже называл?

Татьяна Иенсен. Нет… Вот его не называл. Но он всегда говорил об «Аталанте» Жана Виго, о Куросаве, Довженко…

Карлос Рейгадас. Довженко прекрасен, я тоже его люблю. Из ныне живущих мне очень нравятся Александр Сокуров и Нури Бильге Джейлан. А также Рой Андерсон.

Татьяна Иенсен. А Карл Теодор Дрейер? Ведь финал его фильма «Слово» и финал вашего фильма «Безмолвный свет» явно связаны друг с другом.

Карлос Рейгадас. Да, это правда. «Слово» — один из моих самых любимых фильмов. Но для меня важны и все другие его работы… Вот, вспомнил еще одного потрясающего режиссера — Карлоса Сауру, люблю все его фильмы до 1975 года, до «Выкорми ворона». Вообще-то, мне нравятся очень многие. Люблю Фасбиндера.

Татьяна Иенсен. А вы можете вслед за Тарковским сказать, за что благодарны этим режиссерам?

Карлос Рейгадас. За то, что они есть. За то, что они научили меня быть честным. Они показали мне, кто они сами и как существуют в избранных ими категориях. Можно сказать, что в их фильмах эта жизнь и есть само искусство. А Тарковскому я очень благодарен за ту свободу, которой он обладал. За то, что он не пытался просто рассказать какую-то историю, а стремился передать зрителю собственное чувство жизни. Тарковский никогда не старался развлекать нас. Он рассказывал нам о том, что представляет собой жизнь и как он видит и воспринимает ее сущность. Вот почему ему удалось подарить нам красоту. Благодаря ему я во многом иначе стал воспринимать искусство, начал постигать его законы.

Татьяна Иенсен. Осип Мандельштам сказал, что «форма — это выжимка из содержания». В этом смысле, когда вы смотрите фильмы Тарковского, на что вы как зритель все-таки сильнее всего откликаетесь — на изобразительные образы или на послание, заключенное в них?

Карлос Рейгадас. Это трудный для понимания аспект киноискусства, которое невозможно разделять на отдельные элементы. Все едино, все сопряжено одно с другим. Когда говорят, что фильм плохой, но операторские эффекты отличные, то эти слова не имеют никакого смысла. Это все равно что после исполнения Бетховена сказать: «Симфония хороша, но вот партия скрипок — не очень». Или что вам не нравятся картины Ван Гога, но цвет у него прекрасный. Поэтому прав поэт: форма и содержание по сути — одно и то же.

Татьяна Иенсен. Он не так сказал, он сказал, что «форма — это выжимка из содержания».

Карлос Рейгадас. Да, но в любом случае все заключено в едином пространстве, во вселенной произведения. Это как планета Земля. Конечно же, океан — не то же, что суша, он лишь часть Земли. Но планета Земля — это и суша, и океан. Только так это можно рассматривать. И это имеет смысл тогда, когда мы видим все элементы вместе, соединенные в целое. Иначе всякий смысл теряется.

В христианской традиции, как и в других религиях, считается важным то, каков человек на самом деле, в своей сущности, а не то, как он выглядит внешне. И обидно, что такая простая и понятная идея, которую нам прививают с детства, кажется порой далекой и непостижимой. Мы никогда не должны забывать, что главное — сущность, а не внешняя оболочка, часто искусственная, что вещи — это то, что они собой представляют по сути, а не то, чем они кажутся. Хотя время всё всегда расставляет по своим местам. Рано или поздно.

Татьяна Иенсен. Однако это не означает, что различия между красотой и несовершенством формы в принципе перестают существовать. Просто рядом с человеком добрым, сострадательным к чужому, даже если он рожден с очевидными телесными изъянами, допустим, кривым, хромым, кособоким, практически перестаешь фиксировать все эти уродства и чувствуешь только, насколько он близок тебе. Так же — и с произведением искусства. Бывает, что какие-то вещи на первый взгляд внешне кажутся тебе чужеродными и надо сделать над собой усилие, пробиваясь внутрь, чтобы принять то, что хотел сказать автор. Хотя, как известно, сами-то художники, особенно гениальные, практически всегда недовольны тем, что в итоге получилось. Они-то, как никто другой, понимают несовершенство того, что сделано в сравнении с тем, что задумано.

Карлос Рейгадас. Отчасти это так. Но одно дело — быть неудовлетворенным результатом своей работы, а другое — сомневаться, стоит ли вообще делать то, что ты делаешь. Художники — не мазохисты. Если бы им действительно не нравилось то, чем они занимаются, они бы не стали этого делать. С одной стороны, как правило, есть неудовлетворенность результатом, с другой — есть любовь к тому, что ты делаешь.

Татьяна Иенсен. Мне кажется, в каждом вашем фильме, как и в фильмах Тарковского, несмотря на всю многослойность — как сюжетную, так и стилевую, — на всю разноуровневость, зашифрованность, есть некое конкретное послание человечеству. Оно тоже не простое. Это не расхожее настырное моралите, оно существует где-то в сердцевине, в средоточии, но при желании оно прочитывается. То есть где-то внутри зримого на экране зритель ощущает то «слово», которое должен распознать.

Карлос Рейгадас. Вы абсолютно правы. Но я всегда осторожно подхожу к этому вопросу. Идея о месседже меня всегда пугает, поскольку в таких разговорах может показаться, что режиссер больше заботится именно о некоем «послании человечеству», нежели о самовыражении. Конечно, самовыражение — тоже важный способ коммуникации, но она тут вторична. Так же как, скажем, когда вы целуете или обнимаете кого-то — вы выражаете любовь, но в то же время и контактируете с другим человеком. Отдавая часть себя, вы взаимодействуете с другим. Но эта коммуникация вторична по отношению к самовыражению. В конце концов, отдавая кому-то, чему-то часть себя, вы выражаете свои представления о жизни, общаясь, передаете некий месседж. Вообще-то, я считаю, что мои фильмы следует рассматривать, как лес или вот как Волгу, по которой мы сейчас плывем. Но правда в том, что ни в лесе, ни в реке не заключено никаких идей. Фильм должен смотреться так, как будто это лес. В итоге он начинает общение с вами, и оказывается, что он все же что-то вам говорит, передает некие идеи. А лично для меня главная идея, которую я хочу передать людям, в том, что мы свободны и что нам всегда надо искать нашу тропинку к свободе — к свободе быть вместе, к свободе в знании, в любви. В главном.

Татьяна Иенсен. То, что ваш фильм называется «Безмолвный свет», означает, что поиск «тропинки к свободе» может проходить и в безмолвии, обходясь без конкретных слов?

Карлос Рейгадас. Да, ведь с практической точки зрения словосочетание «безмолвный свет» бессмысленно, свет, строго говоря, не может ни молчать, ни издавать звуки.

reigadas3

Татьяна Иенсен. В финальном эпизоде все родственники и жители религиозной общины меннонитов, исповедующие смирение, долго сидят молча вдоль стен комнаты и так провожают в смертный путь героиню, которая лежит в гробу в соседней комнате. Это потрясающая по выразительности безмолвная сцена. И слова тут действительно совершенно излишни.

Карлос Рейгадас. Они бы, наоборот, все разрушили. Ведь в большинстве случаев самые сильные и глубокие моменты в жизни мы проживаем молча. Когда мы глубоко чувствуем, мы не говорим.

Татьяна Иенсен. Мне кажется, что с Тарковским вас больше всего роднит невероятная художественная смелость, авторский замах какого-то космического масштаба. В тридцать два года Тарковский снял «Андрея Рублева», а в пятьдесят два, уже умирающим, «Жертвоприношение» — фильм про апокалипсис. Вы же в «Безмолвном свете» решились воссоздать на экране таинство чуда — воскресение человека. Это уже такого рода свобода, которую далеко не каждый художник может себе позволить.

Карлос Рейгадас. Для меня поиск пути к свободе — это и есть поиск истины. Я могу снимать кино, только выражая себя, свои идеи и мысли и таким образом совершенно естественно взаимодействуя со зрителем через фильм. Поэтому меня не волнует, понравится ли моя картина миллионам. Если она приведет меня к взаимопониманию хотя бы с одним человеком, это значит, что мы все еще живы.

Татьяна Иенсен. В финале вашего последнего фильма «После мрака свет» мы слышим закадровые слова героя, которого смертельно ранили, и он в последние минуты жизни, лежа на террасе на полу, начинает видеть все — вплоть до каких-то песчинок, камешков, бугорков, выбоин на деревянных досках, до какого-то жучка, по ним ползущего, до падающих редких капель дождя, — все то, что раньше вообще не замечал. То есть он наконец-то начинает понимать, что многоформная и многообразная жизнь происходит рядом с нами, вокруг нас и внутри нас одновременно, одномоментно в едином и цельном универсуме — от рассвета до заката, — несмотря на все его внутреннее разноообразие. К слову сказать, у Тарковского то же: при всей очевидной многослойности окружающего мира всегда ощущается некая цельность всего сущего.

Карлос Рейгадас. Да, да. Все содержится во всем, все заключено в одной вселенной. Философские идеи и ценности — там, внутри, но и остальное тоже имеет значение: цвет, изображение, звук, тень, даже то, как сделаны субтитры — белым цветом или желтым, крупным шрифтом или мелким, с многоточиями или точками в конце фраз. Все служит средством выражения этого единства. Так же как и в человеческом теле, в человеческом лице — каждая его часть отражает целое. И, конечно, внутренняя красота заключена во всем, что мы видим, в любых внешних проявлениях жизни. Вот почему я люблю обнаженных людей: нагота позволяет лучше рассмотреть человека. Хотя, быть может, в «Битве на небесах» это вас немного смутило?

Татьяна Иенсен. Честно говоря, смутило. В картине так намеренно много обнаженной плоти. И дело не только в том, что на протяжении всего фильма немолодые, с обрюзгшими сальными телами муж и жена, как теперь принято говорить, занимаются любовью, а в том, что делают они это сразу же после того, как сворованный ими для перепродажи маленький ребенок умер. Поэтому те серьезные чувства, которые явно испытывают друг к другу эти до откровенного бесстыдства обнаженные люди, воспринимаются, скорее, как проявление некоего звериного начала, как просто привычное тотальное тяготение — плоти к плоти. И кроме того вступает в силу закон зрительского прочтения. Нам же было сказано, что еще в раю Господь прикрыл человека одеждами, и это знание, как к нему некоторые ни предпочитают относиться, безусловно, не может не влиять на наше восприятие. Это непростая вещь, разумеется, совсем не для всех очевидная.

Карлос Рейгадас. Да, я понимаю. Но в моем представлении Бог любит нас такими, какие мы есть. В моей личной теологии и Библия, и слово Божье — это не прямые послания, это скорее иносказания. И, по моему мнению, некоторые вещи неправильно трактуются, однако это тема для совсем другого разговора.

reigadas1

Татьяна Иенсен. В вашем последнем фильме некое существо, появляющееся по ночам в доме и никем, кроме зрителя, не видимое, то ли козел, стоящий на задних ногах, то ли пан, то ли бес, как будто создано из огня, света и дыма. Но в христианской традиции сделанными из огня и света изображают серафимов. Такого рода подмена вами намеренно совершена?

Карлос Рейгадас. Намеренно. Вы же знаете, что дьявол тоже был ангелом. Его тоже создал Бог. Возможно, в мексиканской традиции не стали бы его так изображать. Но это моя собственная религия.

Татьяна Иенсен. Но если, как вы говорите, в вашей собственной религии главным для вас является изначальная природа падшего ангела, то почему же тогда огненный силуэт его фигуры вы делаете похожим не на ангельский, пусть и искаженный, а на козлиный? И если вы уже заговорили

о собственной религии, то что значат лично для вас католические традиции? Ведь для Мексики все это очень живо, особенно образ Мадонны Гваделупской, на коленях перед которой умирает герой вашего фильма «Битва на небесах».

reigadas5

Карлос Рейгадас. Если говорить о мексиканцах в целом, то на самом деле они пантеисты. Христианская религия была навязана им американцами, вторгшимися на их территорию. Они почитают христианские религиозные символы, однако по сути, в реальности — язычники и пантеисты. Так что их взаимоотношения с христианским миром можно назвать несколько искаженными — в хорошем смысле слова синкретическими. Но для них очень важна духовная жизнь. Это мощная составляющая их мироощущения. Причина кроется в древних временах, в традициях шаманизма. Люди напрямую взаимодействуют с миром, не через разум, а через дух.

Я принадлежу к той части Мексики, которая отчасти находится под влиянием Запада, отчасти сохранила свои древние традиции. Очень люблю мистическую часть католицизма и вообще всего христианства. Мне кажется, по своей сути все религии говорят о том, что все люди и вообще всё в мире, даже материальные вещи, являются частью некоей высшей энергии. И в какой-то момент герой моего фильма «После мрака свет» осознает, что всё — живое. Мы создали какие-то вещи материального мира, а нас, в свою очередь, точно так же создала некая другая сила, поэтому все созданное — священно. Даже ужасный пластик.

Татьяна Иенсен. В начале фильма ваш герой иронично говорит, что лес — живой, что деревья разговаривают.

Карлос Рейгадас. Да. Он воплощает образ отчаявшегося отпрыска, появившегося в результате европейского вторжения. С одной стороны, он утратил взаимосвязь с традиционной жизнью, с другой — не может вступить и в связь с миром, в котором правят западные идеи об уважении к нашей планете. Когда одна культура разрушает другую, происходят печальные вещи. Этот человек не чувствует связи ни с одним миром, поэтому, например, высмеивает тех, кто любит деревья. Говорит, что деревья «разговаривают и трахаются». Таким образом издевается над теми, кто стремится уважать жизнь во всех ее проявлениях.

Татьяна Иенсен. А в одном из эпизодов «Безмолвного света», герои которого не потеряли связи с окружающим миром, сын приходит к отцу наконец-то поделиться с ним своей трагедией: по большой любви он уже несколько лет изменяет своей любимой жене. Отец, с первых слов понимая, о чем пойдет речь, говорит ему: «Давай выйдем посмотрим на снег». Они выходят из дома и смотрят на комковатое поле, покрытое неглубоким снегом. И для них это абсолютно естественно, так как они оба без слов понимают, что вести такой разговор легче и мудрее в открытом и аскетическом пространстве. А для героя «После мрака свет» даже вырубка деревьев-гигантов — дело немудреное. Быть может, именно поэтому его разлад с женой так типичен и неизбежен?

Карлос Рейгадас. Да, и я бы сказал, неизбежен только потому, что они люди западных взглядов. Ведь эта парадигма космогонии подразумевает отделенность от мира. Поэтому многие западные люди неудовлетворены жизнью, даже несмотря на то что могут получить все жизненные блага. Подобное есть и в Мексике, и в Америке, и здесь, в России. Князь Болконский в «Войне и мире» — прекрасный тому пример. Он по определению не может быть абсолютно счастливым, хотя и успешен, красив, имеет благородное происхождение, у него богатая семья, женщины его обожают. Он всегда неудовлетворен. Толстой прекрасно понимал, что этот персонаж воплощает собой западный мир. И вот почему в моем последнем фильме семейная пара несчастлива.

Татьяна Иенсен. Зато их дети пока счастливы. В прологе их маленькая дочка топает по лужам на огромной поляне, по которой, такое ощущение, что кружатся... животные. Коровы, лошади, собаки. И хотя головой понимаешь, что им ничего не стоит забодать, затоптать, укусить эту чудесную девочку, но не испытываешь страха — так заразительна ее радость и так успокоительно ее доверие ко всему окружающему — живому.

Карлос Рейгадас. Точно так. Поэтому с точки зрения детей этот фильм можно назвать не «После мрака свет», а, наоборот, «После света мрак». Потому что для большинства детей на Западе облака, загораживающие свет, еще только грядут. Не хочу казаться слишком пессимистичным, но понимаю, что нужно открыто смотреть на вещи, видеть все четко и ясно, чтобы в будущем можно было бы что-то изменить. Чтобы после мрака вновь засиял свет.

Татьяна Иенсен. Именно поэтому в финале герой произносит свой монолог, когда он начинает слышать и видеть?

Карлос Рейгадас. Да. И еще поэтому в фильме много животных. Они чисты, как дети. Но они иные, поскольку не осознают собственного существования. Появление детей планируется родителями, дети — это их проект, а собаки просто рождаются и живут. Никаких проектов, они просто вырастают и умирают.

Татьяна Иенсен. Представляя на фестивале свой фильм «Битва на небесах», вы сказали, что у мексиканцев более органическая чувственность, а у русских — более духовная. Что вы имели в виду?

reigadas4

Карлос Рейгадас. Я так сказал? Возможно, мне нужно вспомнить контекст, в котором были сказаны эти слова, потому что я не уверен, что говорил именно так. Видимо, я имел в виду древнюю духовную связь людей с вашими реками, лесами, с животными, с иконами, с вашими церквями. У нас же, поскольку Мексика была завоевана, там сейчас много людей, которые хотят, скажем, вырубать леса. Может, в России люди устали из-за череды войн, из-за беспредела властей, поэтому здесь взаимосвязь с древней культурой неизменно сильна. А в Мексике мощной власти, подчиняющей себе всех, нет. Многие люди — бастарды, росли без отцов, они чувствуют себя абсолютно потерянными. Возможно, это характерно для всей Латинской Америки, но для Мексики особенно: мужчина приходит, вступает в связь с какой-нибудь женщиной, она рожает детей, а он уезжает. Их отец — это представитель европейского христианского мира. Он оставил детям свой язык, религию, возможно, свой цвет кожи, но не то, что дает ребенку мать.

Татьяна Иенсен. А вы до сих пор ощущаете, что Мексика — завоеванная страна? Это что, все еще живое чувство?

Карлос Рейгадас. Завоевания окончены. Но в стране существовали особая жизнь, религия, культура — и все это было абсолютно разрушено. Есть ли желание кому-то отомстить? Его нет практически ни у кого. Потому что мы, по сути, и родились в результате этого «изнасилования» нашей страны завоевателями. Мы — как дети, родившиеся у изнасилованной матери. Мы не можем ненавидеть своих отцов, потому что они дали нам жизнь. Но, безусловно, эти наши отцы были негодяями, грубо нарушившими права матерей. Поэтому я, в котором больше европейской, чем латиноамериканской крови, вспоминая об этом жестоком историческом завоевании, все равно испытываю крайне неприятные чувства. Мне не нравится, когда один народ уничтожает другой.

Татьяна Иенсен. Представляя фильм «Битва на небесах», вы еще сказали, что, создавая своего героя, опирались на персонаж Раскольникова. Но в мире Достоевского невозможно такое петляющее — туда-сюда — движение на пути к истине. Сначала ваш герой поднимается на вершину горы и кается небесам в смерти ребенка, обещая Богу донести на себя в полицию, а потом в тот же день, спустившись вниз в Мехико и лежа в кровати со своей молодой и богатой любовницей, вспоминает, что утром жена велела ему убить ее, поскольку он рассказал любовнице о своем преступлении, после чего ножом убивает ее. А в следующем приступе раскаяния ползет на коленях к Мадонне Гваделупской. В русской литературе такие психологические ухабы и рытвины были бы невозможны. Герой либо раскаялся бы, и это был бы путь вверх по прямой, либо нет, и тогда это было бы окончательное падение.

Карлос Рейгадас. Правильно ли я вас понял: в русской традиции после убийства ребенка герой поднялся бы на гору, понял все, а затем убил себя? Или — второй вариант — просто началось бы его сокрушительное падение, так что он не смог бы покаяться?

Татьяна Иенсен. Нет, это не так однозначно, как вы сказали, все было бы гораздо сложнее. Но ни Достоевский, ни наша литература в целом подобных случаев — вверх-вниз, вперед-назад — практически не знает. Такие скачки, да еще так естественно воспринимаемые самими героями, присущи, видимо, какому-то другому психологическому типу, другому менталитету.

Карлос Рейгадас. Это связано с тем, о чем мы говорили, — с разделенным миром христианства, с одной стороны, и с пантеизмом и единством всего живого — с другой. В западном мире возможны или восхождение на вершину и обретение максимальной силы, или полное падение. Но есть и иная жизнь. Она, скорее, как жизнь ребенка, в ней нет одностороннего движения либо вверх, либо вниз.

Татьяна Иенсен. В любом случае для нашего сознания удивительно, когда ни в чем не раскаявшаяся жена героя просит его подождать один день, прежде чем пойти в полицию, чтобы успеть попасть на праздник поклонения Мадонне Гваделупской. Есть в этой просьбе, казалось бы, о духовном, что-то такое бытовое и простодушное.

Карлос Рейгадас. Вчера я посмотрел фильм Сергея Лозницы «В тумане», который для меня слишком литературный. Быть может, идея о том, что человек должен принимать свою судьбу так пассивно, вместо того чтобы попытаться убедить других, объяснить, что произошло, связана именно с литературностью, а быть может, это особенности русской души, я не знаю. Но я бы не вел себя так. И ни один мексиканец не повел бы себя так, как герой Лозницы. Он бы сказал партизанам, которые пришли ни за что его покарать: «Пожалуйста, уходите». Объяснил бы, что случилось. Это как с американской армией. Я никогда не отзовусь о ней хорошо, но, по крайней мере, я уверен, что американские солдаты никогда не станут так просто предавать одного из своих. Но, может, Мексика — уже какой-то новый континент. Хотя у нас и древняя культура, мы все же новый народ.

Татьяна Иенсен. В том, что вы говорите, очень много детского, а мы в каком-то смысле уже взрослые и усталые.

Карлос Рейгадас. Да, думаю, это так.

]]>
№6, июнь Fri, 26 Oct 2012 10:00:31 +0400
Канн-2012. Фестиваль отчаяния? http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/kann-2012-festival-otchayaniya http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/kann-2012-festival-otchayaniya

Андрей Плахов и Лев Карахан решительно спорят друг с другом об итогах Каннского фестиваля. Модерирует их полемику Даниил Дондурей.

Подробнее...

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 08:45:28 +0400
После Бога. «После Лусии», режиссер Мишель Франко http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/posle-boga-posle-lusii-rezhisser-mishel-franko http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/posle-boga-posle-lusii-rezhisser-mishel-franko

Пока молодые кинематографисты России пишут коллективное письмо председателю Союза кинематографистов, выступая в нем против засилья мрака на экране, молодой мексиканский режиссер Мишель Франко получает главную награду альтернативного каннского конкурса «Особый взгляд». Как легко догадаться, его фильм «После Лусии» обходит стороной добрые и вечные темы, предпочитая раскрывать гнусные проявления жизни, обнажать омерзительную сущность жестокости, убеждая нас, что миром не правит любовь.

Подробнее...

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 10:14:20 +0400
Рассказы http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/rasskazy http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/rasskazy

Среди рыб, или Лучшие друзья девушки

Я расскажу про синьору Иcабель Рентару — ту самую, о которой еще год назад, давясь желчью, тявкали таблоиды по обе стороны Атлантики. Про ту, чьи глаза были скрыты от похотливой ярости фотовспышек стильными фиолетовыми очками стоимостью в один самолет, чьи силиконовые прелести принесли банку, застраховавшему их, столько «зелени», сколько приносят не самые плохие махинации, чьи гламурные фотосессии заставляли самцов разных возрастов и расцветок истекать спермой и чей сиреневый лимузин носили на руках, не давая его белым покрышкам соприкоснуться с серостью асфальта. Так вот, эта блестящая синьора в девичестве называлась Олькой и жила в деревянном бараке, построенном пленными немцами на бывшей оккупированной территории бывшего Советского Союза.

На месте Ольки я бы целыми днями колотилась головой о трухлявую стену барака, чтобы выбить гадкие мыслишки о том, что родилась не в той семье и не в той стране. А она не билась. Не потому, что берегла драгоценную голову, а потому, что ее ум наотрез отказывался признавать реальной убогость ветхого жилища, стоны парализованной матери и многозначительный прочерк в графе «отец». Такие мелочи Ольку не волновали. Она знала: нищета, вонь и убожество — не для нее и не навсегда. Откуда такая уверенность? Олька просто знала, и всё. Так бывает.

Иногда Ольке снилось, что она плавает в зеленом океане среди рыб цвета холодной стали — свободная и безразличная ко всему, как рыба. Она рассказала об этом, когда мы играли во дворе барака в «море волнуется раз». Нам было по восемь лет. Еще она сказала, что когда-нибудь будет жить в удивительном мире, где все счастливы, а если еще нет, то до счастья — лишь крохотный шаг, который можно сделать, не напрягаясь, в любой момент. Этот мир будет совершенен, как океан. (До которого из России, как известно, не допилишь, особенно при Олькиной нищете…) Рано вы позлорадствовали. Я ведь еще не сказала главного. Она была красива.

Нет, не так. Брякнуть, что Олька красива, — значит не сказать ничего, то есть уподобиться молчаливому камню, не способному отличить бриз от тайфуна, если уж говорить о разрушениях. Олька действовала на людей, как стихия: она начисто сносила «крыши» и вынуждала сердца — независимо от пола их носителей — замирать от ужаса, благоговейного, конечно же. Ладно, признаюсь, я ей завидовала.

Не ждите, я не буду расписывать Олькины очи и перси! Вы и без меня прекрасно ее помните, если хотя бы иногда брезгливо полистывали глянец. Ах, неужели этот вид визуального разврата не для вас? Тогда просто поверьте: она красавица. Так все считали. Один мужик попал под трамвай, заглядевшись на Ольку. Когда ему отрезало ногу, он улыбался. Так и быть, не буду врать, он кричал. Но к Ольке это не имеет отношения.

Видимо, запредельная красота сформировала в идеальной формы Олькином черепе скабрезное для советского ребенка мировоззрение. «Лучшие друзья девушки — бриллианты» — до этой истины, элементарной, как амеба, Олька доковыляла своим умом к концу девятого класса, без помощи сладчайшей новоанглийской грезы Мэрилин. Эту скабрезность Олька довела до ума мальчика с лицом Аполлона, которого любила, и тот, не задумываясь, добыл для королевы восхитительные камешки — прямо с прилавка ювелирного магазина. Зарезав сгоряча двух охранников.

Олька повесила на себя это сияющее великолепие и отправилась на променад в сопровождении кавалера. Они успели пройти пол-улицы, и эта половина была ослеплена изысканным блеском ее драгоценностей, лица и осанки. На другой половине улицы стоял автомобиль с синей полосой, из которого ловко выпрыгнули три супермена в сером и защелкнули браслеты на тонких запястьях грабителя. Можете себе представить, даже мусора, снимавшие с белой шеи Ольки краденые драгоценности, признали, что ради такой крали стоило воровать.

Мальчика забрали в тюрьму, и Олька решила ждать его, сколько придется. Но тот избавил ее от ожидания. Он повесился в камере, не дождавшись суда, — от тоски по Ольке.

После этой истории Олька целый год ни с кем не говорила. Она дала обет молчания в память о мальчике, которого отправила на смерть. Даже в магазине она протягивала продавщице листок, на котором было написано: «Хлеб — 1 б., молоко — 1 б.» Но бриллианты Олька не разлюбила. Не разлюбила и мальчика. Она обнаружила, что без него ее сердце стало твердым и холодным, как алмаз. Самый большой в мире. Как его там? Да, «Куллинан». Олька надеялась, что когда-нибудь этот кусок углерода снова станет живым. Может быть, когда она встретит того, кто не понаслышке знает про настоящих друзей девушки и покажет ей мир ее грез?

После школы Олька завалила вступительные экзамены в университет и устроилась работать в бар, официанткой. Забегаловка стала самым посещаемым местом в городе. Из-за Ольки. Поглазеть на нее приходили все, кому не лень. Ей приносили подарки, а Олька даже не смотрела в сторону дарителей. Это были дешевые парни, фальшивки. Они не подозревали о настоящих друзьях девушки. «Зацепил» Ольку лишь американец, приехавший строить шоколадную фабрику. О, очередная сладкая греза: счастливая семья, щекастые дети на фоне зеленой лужайки, где не гадят пахнущие духами собачки... Шоколадник с ходу предложил Ольке все это, с собой в придачу, и подарил ей фамильное кольцо. Вы уже догадались, с каким камнем? Олька обещала подумать.

В это самое время, пролежав десять лет без движения, умерла ее мать. Олька вздохнула с облегчением и вместе с Джоном упорхнула в Америку. Он на многое готов был ради нее, этот бесцветный строитель, этот шоколадный Джо. Он научил Ольку болтать по-английски и отвел к знакомому фотографу, мечтавшему прославиться. Это было большой ошибкой бедного Джонни. Фотограф действительно прославился — благодаря Ольке. А позже порадовал свой банковский счет достойной суммой, продав с аукциона отпечатки первой Олькиной фотосессии. Аукцион случился недавно, а тогда фотографии Ольки напечатал нереально глянцевый журнал, такой блестящий, что глаза резало, и уже через два дня к красотке явился представитель модельного агентства и предложил контракт на страшно невыгодных для нее условиях. Но Олька плохо знала английский и не разбиралась в финансах. Так в ее жизнь вошел глянец — с его лоском и грязцой.

Олька бросила шоколадника, и его след затерялся на бескрайних просторах Новой Англии. Я слышала, сладкий мужчина еще долго преследовал Ольку, умоляя скрепить их отношения узами брака или — в крайнем случае — вернуть ему матушкино кольцо. Не думаю, что Олька его вернула. Она не любила вспоминать Джона, хотя признавала, что многим ему обязана. А кто говорил, что ей свойственна благодарность?

...Колорит русских трущоб в Америке конца 90-х не ценился, потому был непродаваем, и Ольке пришлось сменить имя на игриво-будуарное — Исабель. Бренд тут же был оценен и приписан к одному небольшому, но очень перспективному модельному агентству. Впрочем, не совсем так. Агентству пришлось перекупить ее контракт, что обошлось, видимо, недешево, но того стоило.

За счет работодателя Олькину грудь накачали силиконом, и ее первобытная красота приобрела несколько излишнюю, зато покупаемую чувственность. Так началось ее восхождение на глянцевую Джомолунгму: улыбающаяся Исабель с альпенштоком и рюкзаком. И с инструктором, а как же иначе? Рядом с ней всегда маячил какой-нибудь белозубый джентльмен, мачо или, в крайнем случае, мучачо, бережно поддерживающий ее под задок. То были, как вы уже догадались, дешевые рыцари. В алюминиевых доспехах. А Олька ненавидела фальшивки.

И не теряла рассудка, потому что помнила своего мальчика и знала, что ее законный супруг должен быть в сто карат. В крайнем случае, в пятьдесят.

И вот на одном показе, где Олька, разумеется, произвела фурор, некий синьор возник за кулисами. Не красавец, но вполне симпатичен, умен, остроумен, пиджак от Hermes, Patek Philippe и все дела. От него пахло неприлично большими деньгами, и этот деликатный амбре, повисший в воздухе рядом с ароматом его сигары, лишил Ольку покоя. И она, взмахнув крылами, бросилась к огню, надеясь в нем пропасть.

Синьор Рентара с рождения жил на проценты с процентов, от скуки содержал футбольную команду, поскольку еще в детстве родители запретили ему гонять по пустырю консервную банку вместе с детьми прислуги. Пребывая в перманентной меланхолии от бесцельности жизни, Рентара мотался из Европы в Америку, но развлекаться привык в Голливуде. При этом повсюду таскал за собой своих футболистов. Ему нравилось общество парней в белых носках. Поговаривали, что он порнобарон, но это маловероятно.

В общем, Рентара полюбил Ольку. И увесил ее бриллиантами, как невероятно добрый Санта — рождественскую ель в поместье Ротшильдов. Так неоднозначная Олькина красота органично, словно небо с морем, слилась с многогранным мерцанием камней.

И, представьте, синьор женился на ней. И это был его первый брак. Вы не ослышались, принца не преследовала галдящая толпища бывших жен и прелестных деток. По версии прессы, Рентара тихо ожидал в пасторалях родной Испании свою принцесску, не забывая, вероятно, прилюбливать служанок и кухарок, но о них таблоидам неизвестно. Так мир распахнул перед Олькой двери из бронированного стекла.

Но Исабель Рентара не стала счастливой, как ожидала. Не потому, что мечта, воплотившись, утратила недосягаемость. А потому, что Олька обнаружила в себе страшный изъян: она не могла полюбить Санту, как ни старалась. Ее углеродсодержащее сердце помнило мальчика, чья могила заросла травой на захудалом кладбище в России. Тогда Олька купила у S.T.Dupont те самые фиолетовые очки — чтобы муж не заметил мерцающие кристаллы льда в ее глазах. Олька была доброй и не хотела огорчать синьора. Ради него она запихнула в грудь новый силикон, еще интересней прежнего, и выставила напоказ кусочек брачной простыни. Я разве не говорила, что Олька была тщеславна?

Жена миллиардера Исабель Рентара засверкала бриллиантами чистейшей воды на скучных благотворительных балах в разных частях света, фальшиво любезничала с порнодивами на охраняемых целой армией тусовках, протирала юбки от Сhristian Dior и Armani в вип-ложах ипподромов, вполне искренне прижимала к груди малюток из сиротских приютов, брезгливо поила бульоном с ложечки обитателей хосписов. И, конечно, начисто лишала интеллекта всех присутствующих мужчин. Во славу ее красоты они готовы были дерзко нырнуть хоть в Бермудский треугольник. Осталось прибавить, что по Ольке сходила с ума футбольная команда ее мужа, в полном составе. Эти знаменитые южные парни, чьи бутсы и контракты стоят столько, сколько нам и не снилось... Хотите сказать, за меня горланит зависть? Так и быть, соглашусь. Но эта девушка скорее мулатка, чем эбеновая.

...Когда-то Олька мечтала жить в мире, где все счастливы, а если еще нет, то до счастья — всего лишь крохотный шаг. Олька попала в этот оазис. И решила сделать его еще более совершенным. Чтобы не вполне счастливые люди смогли, наконец, совершить тот самый шажок. На деньги мужа — о, синьор ни в чем ей не отказывал! — она купила островок в одном из архипелагов, куда в массовом порядке еще не доплыли ослепляющие айсберговой белизной яхты и не долетели частные самолеты. Это был остров, населенный рыбаками и ловцами жемчуга.

Так вот, Олька приобрела остров и каждому жителю, которых, по правде сказать, было немного, подарила по маленькому алмазу. Но аборигены не оценили ее доброты. Они не признавали иных ценностей, кроме жемчуга. И не знали, что щедрая синьора выросла в бараке с тонкими стенами и скрипучим деревянным полом, где за занавеской с увядшими розами алкоголик дядя Миша каждую ночь любил женщин в дешевых чулках. Ловцам жемчуга не нужны были подачки миллионерши. И они вывалили на походный Олькин «Кадиллак» целый грузовик коровьего дерьма, а после сожгли ее благотворительную столовую, где днем и ночью подавали горячий суп и блины с капустой.

Сказать, что Олька расстроилась, значит, промолчать. Железобетонное величие американской Каховки, нависшей могучей грудью над Гудзоном, ничто в сравнении с отчаянием, которое заполнило ее душу. Олька Рентара поняла: никто не может изменить несовершенный мир, даже если его деньги не помещаются на всех трех палубах «Титаника». Ольку перестал радовать игривый блеск камушков, а помпезные тусовки показались скучными и — вы уже догадались? — фальшивыми! Да, представьте, такое случается. И моя зависть тут ни при чем... А синьор, который и раньше не вызывал особого волнения в Олькиной груди, стал ей противен. По крайней мере, мне хочется так думать. А ведь еще немного, и Олька смогла бы его полюбить…

...Да, я надолго потеряла Ольку из виду… Наша переписка прервалась сразу после ее отъезда в Штаты, и я подозревала, что она вламывает проституткой в каком-нибудь борделе или сгинула от передоза. Но когда в журналах замелькало Олькино лицо и прочие части тела и появились описания слезоточивых моментов ее отношений с синьором Рентарой, я поняла, что должна поехать к ней. Нет, я не собиралась брать взаймы пару-тройку миллиардов на открытие казино в Вегасе. А может, зря? Уж в такой мелочи Олька бы мне не отказала.

Я нашла ее в экстравиповой психиатрической клинике, где гостей поили чаем из кружек дорогущего фарфора какой-то китайской династии. Олька мне обрадовалась. Это была та же Олька с теми же барачными насекомыми в черепушке, мечтами об идеальном мире и прочей ерундой. Минус очки, лимузин и похоть половины человечества. Плюс странное для Ольки безразличие к лучшим друзьям. Я имею в виду бриллианты, а не себя.

Я оставалась с Олькой до ее выхода на волю. Рентара прилетел за исцелившейся от душевной раны супругой на личном самолете. Мускулистые парни в белых носках, ликуя, дотащили Ольку до трапа, и я не успела сказать, зачем приехала. Синьора и ее муж тянули меня в гости, но я решила, что им без меня не будет скучно.

Олька помахала мне из-за толстой линзы иллюминатора и уже через несколько минут поняла, что ей нечего больше хотеть. Олька осознала это, пролетая над Атлантикой на собственном самолете, с мужем и его футбольной командой. И что, вы думаете, она сделала? Закрыла ладонями глаза пилоту, как закрывала их мне, когда мы играли в жмурки. Самолет упал в воду — какие тут варианты, когда вокруг сплошная зеленая жижа? — и опустился на дно вместе с Олькой, ее магнатом и его командой. В каком-то смысле она вернулась туда, откуда пришла. На самое дно.

Бортовой самописец, конечно, не нашли. Модные журналы усердно расфасовали подробности трагедии в аппетитный глянец и заработали неприлично много денег. Таблоиды приправили сочную, как слегка обжаренный стейк, историю перцем и получили суперприбыль. И они были правы. Я имею в виду прибыль. Не правы журналисты были в одном: они не потрудились узнать, что на самом деле произошло на борту маленького белого самолета. А я знаю и не собираюсь на этом зарабатывать.

Впрочем, мои знания уже ни для кого не важны. Они ничего не изменят. Потому что история блестящей синьоры закончилась, как ни крути. Ольку Рентару съели рыбы, вот и вся сказка. Миллионершу не смогли достать со дна морского, потому что самолет разлетелся вдребезги. Аквалангисты отыскали тела синьора Рентары и нескольких его футболистов. Прочие супермены не покинули свою богиню даже после смерти.

Я могу еще немного вас позабавить, сказав, что рыбки не смогли разгрызть великолепные бриллианты синьоры. Не по зубам пришлась им и силиконовая грудь утопленницы. Для полноты картины могу сообщить, что левый имплантат Ольки вынесло штормом к ногам старого-престарого рыбака. Тот сослепу не оценил дар моря и пнул его обратно в воду, приняв за медузу. Правый же имплантат продырявил клешней глубоководный краб и, вероятно, остался доволен этой победой. А бриллианты так и остались лежать на дне, рядом с Олькиным скелетом, обглоданным рыбами. Лучшие друзья девушки навсегда остались с ней. По крайней мере, Олька в последние мгновения жизни, хватая зеленую воду аппетитными губами, была в этом уверена.

Откуда я это знаю?

Да потому, что я вот этими руками насыпала в самолетный бак крупного морского песка. Как в пластмассовое ведерко, когда мы с Олькой были детьми. Это я, а не она, плаваю в акваланге среди скользких рыб, собирая в пластиковый пакет бриллианты синьоры. Свободная и одинокая, как рыба. И вот что я вам скажу. Лучшие друзья девушки — рыбы. Они как никто умеют молчать. Только им я рассказала, что мальчик с лицом Аполлона, который повесился в тюрьме, был моим братом. Но рыбы никому об этом не скажут. Им нет дела до моей мести и Олькиных несбывшихся надежд.

Да и кто послушает каких-то там рыб?


Странный

Странный он, наш покойничек. Всю жизнь был странным. Будто всякий раз сворачивал на кривые тропки, которые нелегкая предусмотрела специально для него.

Вот и сейчас ему упокоя нет: лежит, закинув ногу за ногу, и ни за что не хочет приличное положение принять. Ноги-то еще полбеды. Мы больше за руки боялись. А ну как раскинет их да в гробу не поместится! Так мы ему руки на груди связали, чтоб на погосте чего не учудил, церемонию чтоб не нарушил.

Да, странный он, всегда был странным... И жизнь свою так же завершил. Все равно что кляксу поставил вместо точки.

Помянем его. Прими, Господи, раба твоего непутевого. Не взыщи уж: какой есть, такого и прими. Царствие ему небесное, покойное местушко...

До поры до времени странность, засевшая в нем, как стальной крючок в губе рыбины, никак не проявлялась. Впервые она намекнула о себе, когда он, с лыжами наперевес, запрыгнул в последний вагон скорого поезда «Барнаул — Владивосток» и исчез, словно утонул в снегу, падавшем так густо, что, казалось: нет на свете ни поезда, ни лыж, ни поселка, ни долговязого чудака в рыжем тулупе. Вообще ничего, кроме снега.

Следующие два дня Прасковью Тихоновну, его мать, никак не могли оттащить от рельсов, разрезающих поселок на две почти равные части. Пока она рыдала, не слушая утешительное кудахтанье баб, все вокруг оставалось таким же нелепым, как всегда: по левую сторону от насыпи желто дымил завод, где производили вонючие удобрения, по правую — нахохлились уродливые дома и железнодорожный вокзал, построенный человеком с угловатым воображением. Человеком, из множества архитектурных форм признавшим лишь аскетическое величие мавзолея Хеопса.

В бревенчатом исполнении пирамидальная станция Николаевка получилась не такой монументальной, какой ее замыслил шабашник — студент архитектурного института, удравший от своего творения первым же поездом куда подальше. Но прежде чем раствориться в пространстве, человек с воображением умудрился содрать с председателя поселкового совета двадцать тысяч казенных денег за проект. На первых порах комиссия из района не хотела принимать пафосную постройку. Однако, прикинув, что пирамиду дешевле утвердить (если уж не на века, то хотя бы до приезда следующих приемщиков), чем стереть с чумазого лица поселка, председатель подписал акт, в коем уменьшенная копия фараоновой усыпальницы означилась железнодорожной станцией, должной выполнять функции, присущие казенному сооружению. Позади станции, как уже было сказано, располагался завод, напротив — домики, увязшие в снегу по самые брови, а на рельсах, у подножия пирамиды, возле окошка с надписью «Касса», оплакивала отъезд непутевого сына безмужняя красивая Прасковья.

Когда, гремя и лязгая, к перрону причаливал очередной товарняк, здоровенный мужик Тимофей Егорьев, который при желании мог сдвинуть с места примерзший к путям локомотив, легко поднимал безутешную Прасковью и, баюкая, держал на руках, пока поезд не улетал в туманные дали. После чего Тимофей бережно укладывал Прасковью обратно на рельсы и отходил грузить уголь.

…Выплакав все слезы, Прасковья отряхнула снег с тулупа и отправилась домой, на ходу бросив Тимофею: «Он вернется».

И он, действительно, вернулся. Через пару лет, в такой же примерно день, когда смешались небо и снег. Он выпрыгнул на ходу из спального вагона скорого поезда, прижимая к груди хрустальную вазу — награду за победу в чемпионате страны по лыжам.

Прасковья не упрекнула сына за побег, понимая, каких душевных трудов стоит отказ от будущего, сверкающего олимпийским золотом и хрусталем. Она поставила вазу на подоконник, чтобы соседи могли ее видеть. Каждый день Прасковья смахивала индюшиным пером пыль со сверкающей поверхности и тяжко размышляла о неожиданном отъезде и триумфальном возвращении сына. Она знала: тот никогда не скажет, зачем уехал и почему вернулся. Такой он у нее, странный…

В день возвращения ему исполнилось двадцать пять. Через неделю он устроился рабочим на завод удобрений, и уже через месяц его единственная странность — необъяснимый отказ от блестящего будущего — забылась.

О ней вспомнили в апреле.

В тот день Тимофей Егорьев в припадке белой горячки гонял хворостиной по мосту, что над плотиной, одолевавшую его нечисть. Черти попались вертлявее и глумливее, чем обычно. Они выманили Тимофея за перила и намотали его бороду на ржавую скрипучую балку, нависшую над рекой. Сами же, извиваясь и хихикая, попрыгали в воду. А Тимофей остался. Трезвый, как никогда, он лежал на раскачивающейся железяке и вспоминал покойного кота, которого сбросил с плотины, надеясь отучить от дурной склонности к воровству цыплят. Сорокапятилетний Тимофей Егорьев не хотел повторить жалкую судьбу животины.

На всякий случай Тимофей мысленно распрощался со своей непутевой жизнью, попросил прощения у доброй солдатки Анфисы, на которой вот уже несколько лет обещал жениться, с непередаваемой грустью подумал о чистом, как слеза начальника станции, недопитом самогоне и еще о некоторых, очень личных, вещах. Потом, стараясь не глядеть на быструю воду, тихонько завыл — без всякой надежды на то, что кто-нибудь его услышит.

Да, Тимофея никто не услышал. Но его увидел один человек — сын Прасковьи, пришедший к реке за глиной для лепки свистулек в виде козочек, курочек и женщин в кокошниках, с круглыми грудями. Заметив Тимофея, чемпион взлетел на мост, словно на пьедестал почета. Он схватил Егорьева за плечи и, резанув его бороду ножом, которым ковырял грунт, втащил за перила. Серо-бурая от глины харя спасителя Тимофею не понравилась, и тот потерял сознание. По-видимому, Егорьев решил, что это бес вернулся за ним со дна реки.

Чемпион же ничуть не растерялся. Он взвалил громадного Тимофея на спину и через весь поселок поволок в распивочное заведение, стены коего — для лучшей ориентировки страждущих — были выкрашены в неугасимый синий цвет. В этом храме Бахуса за засиженной мухами стойкой, среди увядших рыбьих хвостов и слезящихся бутербродов служила народу добрая и приветливая, крепко пахнущая пивом и селедкой буфетчица Груша. Один лишь голос ее, подобный нескольким трубам Иерихона, приводил в чувство и мертвецки пьяных, и похмельных, и сочувствующих.

Брякнув Тимофея об пол, чемпион сказал Груше: «Позаботься о нем» — и удалился, надо полагать, за глиной для свистулек. Не взглянув даже на заботливо поставленную перед ним кружку — старую, но довольно прозрачную еще посудину, до гладкости краев вылизанную посетителями, наполненную жидкостью цвета лошадиной мочи, с мягко лопающимися пузырьками могучей пены…

«Странный он, — заключили соседи, узнав историю спасения Тимофея Егорьева. — Странный! Человека выручил, а благодарности не требует…»

Начальник станции и председатель поселкового совета, желая устранить эту несправедливость, собрались было ходатайствовать перед важными чинами из района о награждении сына Прасковьи почетной грамотой и поездкой на курорт, но за хлопотами о благополучии населения запамятовали. Забыли и жители поселка. Все, кроме Тимофея.

Но что значит какой-то там Тимофей, пусть даже крепкий и бородатый, с ручищами, как ковши экскаватора, пред мраморным ликом вселенской бюрократии… Клоп, не более.

А что же наш чемпион, сбежавший от селедочно-сивушной благодарности посетителей пивной, громовых причитаний Груши и пьяных слез очнувшегося Тимофея? Ему стали привычны побеги от славы? Нет. Он был страшно напуган, этот мальчик, не видевший ничего, кроме белой лыжни, и не едавший ничего слаще репы. Волоча тяжелого, как ржавый паровоз, Егорьева, он впервые ощутил в себе странность и испугался ее, ибо она с ним заговорила.

— Странный ты, — ласково сказала она.

Поскольку вокруг никого не было, а голос звучал в ушах и был женским, чемпион забеспокоился: уж не заразна ли белая горячка, не взяла ли она и его в оборот заодно с Тимофеем?

— Люблю странных, — поведал тот же голос, до умопомрачения прекрасный.

Чемпион заподозрил было в чревовещательстве свою ношу и даже встряхнул ее, но чугунный Тимофей пребывал в глухих дебрях обморока, о чем свидетельствовали неясное выражение его лица и неподвижное состояние конечностей.

Вот почему, невежливо уронив Егорьева на пол, чемпион бросился бежать. Он надеялся избавиться от наваждения. Но оно приклеилось, как банный листок, вцепилось, точно злобная собачонка, и, похоже, вовсе не собиралось его покидать.

— Заживем мы с тобой теперь, — торжествующе шептала невидимая женщина.

Чемпион испугался так, что уже готов был намочить почти новые брюки. Но он нашел силы расстегнуть ширинку и с невыразимым облегчением полил роскошную лебеду у забора Анфисы.

— Эх, заживем! — торжествующе звучала женщина в голове.

— Кто ты?! — выдохнул он.

— Твоя странность, — хихикнула она.

— Вылезай, чертовка!

Его крику позавидовала бы сама Груша, но оценить данный голосовой раскат смогли лишь цепные кобели. Вскочив на крыши своих будок, псы захлебнулись паническим лаем.

— Это еще зачем? — удивилась странность. — С тобой родилась, с тобой и на погост… Слабая я раньше была, сонливая. А теперь пробудилась. Спасибо Тимофею, тяжелый оказался, как боров. Эх, заживем…

Для начала он уволился с завода, расколол об пол свою чемпионскую вазу и сменил имя, назвавшись, не приведи Господи, Аргустусом.

«Странно все это», — решила Прасковья, но вмешиваться не стала.

Однажды она сказала сыну, что пора бы ему жениться, и тот привез из трех населенных пунктов районного значения четырех женщин, с которыми зажил во грехе в доме Прасковьи.

Странное семейство Аргустуса кормилось натуральным хозяйством. Он лично пас коз, растил капусту и собирал грибы. И, что самое странное, не пил… Тимофей Егорьев на правах неизлечимого холостяка пробовал было отговорить своего спасителя от богопротивных уз, но тот его и слушать не стал. Председатель поселкового совета тоже сделал попытку образумить односельчанина: предложил ему «козырное» место массовика-затейника в местном Доме культуры, но Аргустус лишь улыбнулся и прошептал что-то невразумительное себе под нос, будто советовался с кем-то.

…Жители поселка быстро забыли «паспортное» имя чемпиона и иначе, как Странным, его не называли. Если бы они решили задуматься о причудах Аргустуса, то пришли бы к выводу, что его былые «странности» вовсе ими не были и лишь на фоне новых приобрели характер предпосылок. Но соседей больше волновал настоящий момент, в котором Странный живет «не по-людски, нескромно, не как все».

Что до Аргустуса, то мнение общественности, каким бы оно ни было, его ничуть не волновало.

С помощью полюбовниц он соорудил просторный сруб рядом с пирамидой станции и заперся в нем, творя безобразие и шарлатанство. Безобразие выразилось в том, что женщины родили Аргустусу пятерых сыновей — таких же ненормальных, как отец, и похожих между собой, словно дети одной матери. Шарлатанство проявилось в ненаучных опытах в доме Странного, едкий дым от которых волнами накатывал на поселок, соперничая по интенсивности со зловонием завода удобрений. Вместе с дымом по улицам витали слухи, будто Странный

бьется над формулой живительного зелья, могущего исцелять от всех болезней и даже воскрешать из мертвых.

Формулу эликсира жизни, как известно, пытались вывести многие чудаковатые представители рода людского, но, судя по запаху вареного лука и жженой резины, Аргустус ближе прочих подошел к решению этой задачи.

Жителей поселка почему-то не радовали, а наоборот — пугали успехи Странного. Над столиками Грушиной пивной испарялось мнение, подкрепленное якобы свидетельством третьих лиц, будто Аргустус, упорхнув из поселка на два года, вовсе не на лыжах катался, а находился в услужении у некоего старца, насылающего порчу и сглаз при помощи стертого в пыль кошачьего хвоста. От чародея Странный, дескать, и нахватался всякой шарлатанской гадости.

Слыша такие разговоры, Прасковья помалкивала об исписанных мелким почерком листках, которые еще до побега сын обнаружил на дне сундука с ее приданым. Листки принадлежали отцу Прасковьи, коего она совсем не помнила, но который, судя по рассказам ее матери, был странным до неприличия…

Через пять лет в поселке промелькнул слушок, будто зелье испытано на полюбовницах Странного и результат этих опытов впечатляет. Говорили, что и сам Аргустус по утрам принимает эликсир вместо касторки. Иначе почему Странный ни с того ни с сего открыл двери своего дома для сирых и убогих? Он был рад каждому из них, а его женщины стирали грязные лохмотья оборванцев и лечили (не иначе, как зельем) гнойные язвы на их заскорузлых ногах. В благодарность — каждую пятницу — убогие, визжа и улюлюкая, таскали Аргустуса на руках по поселку, как языческого идола, чему тот ничуть не противился.

Тимофей Егорьев, привыкший к общению с чертями, уверился, что в Аргустуса вселился нечистый. Наверняка бесяка нахально просочился через ноздрю в существо чемпионово, когда тот спасал Егорьева! Чувствуя за собой вину перед Аргустусом, Тимофей попытался изгнать рогатого при помощи свечи и ладана. Но злые дети Странного, увидев крадущегося по палисаднику Егорьева, протянули веревку у входа в дом, и бедный экзорцист грохнулся на пороге с высоты своего роста. Тимофей выронил свечу, и та, закатившись под кровать, подпалила занавеску. Огонь перекинулся на широченное ложе греха, где с четырьмя своими женами спал Странный. Всем им, а также детям, удалось спастись, но огонь начисто слизал деревянный дом, а заодно и железнодорожную станцию.

Утрата последней вызвала облегчение в умах районного руководства, которое в приступе благодарности подумывало премировать Тимофея самогонным аппаратом последней модели — за неоценимый вклад в дело утилизации неисторических построек. Но, поразмыслив, начальство решило истратить казенные деньги с большей пользой — на городских женщин — и укатило в райцентр, откуда изредка присылало указы и распоряжения. Одна из этих бумаг сообщала, что обгоревший скелет пирамиды не подлежит сносу и будет оставлен в назидание потомкам — как пример необузданной странности.

…Пока горел дом Странного, никто, кроме Егорьева и семейства Аргустуса, не заливал огонь водой. Жители поселка заперлись в пивной Груши и затеяли совет. Вече продолжалось всю ночь, а наутро решение народа достигло состояния зрелости: Аргустус с семейством должен покинуть поселок.

Громогласная Груша сняла пропахший дрожжами и рыбой передник, пригладила гребнем волосы и отправилась к Странному, чтобы сообщить ему мнение общественности.

Но она застала Аргустуса за совершенно неприличным занятием. Вместо того чтобы утешать чумазых жен и детей, которые рыскали по пепелищу, собирая уцелевшее имущество, Странный нарезал зеленый лук и, обливаясь слезами, давил его в ступке.

Аргустус выслушал Грушу с неясной улыбкой, вытер слезы рукавом, пошептал что-то, будто про себя, и внимательно прочел документ, предписывающий ему «убраться с детьми и полюбовницами из п. Николаевка в трехдневный срок». Затем передал бумагу женщинам и сыновьям, которые так же серьезно ее изучили. После чего на глазах парламентерши мелко изорвал бумажонку и втоптал обрывки в пепел своего жилища.

Груша поняла, что Аргустус не собирается выполнять ультиматум соседей. В тот же день она сделала многозначительный визит к Прасковье, надеясь, что та уговорит свое дитя перебраться в иные, менее населенные приличными людьми, места. Однако Прасковья, как и ее странный сын, не вняла гласу народа.

При помощи сирых и убогих Странный выстроил новый дом и пригласил в него жить свою мать. Убогие полюбили Прасковью и иногда, вопя, таскали ее, сидящую на стуле, по поселку.

Отчаявшиеся николаевцы призвали на помощь батюшку в черной рясе. Переступив порог дома Странного, святой отец бросился бежать, нырнул в грязную водицу пруда, выскочил и пропал в поле…

Надо ли говорить, что едва новый дом Странного получил стены и крышу, Аргустус возродил луковую плантацию и продолжил опыты по изготовлению зелья? По словам убогих, изредка посещавших распивочную Груши, Странный наконец понял, что основным ингредиентом чудесного бальзама должны быть не перья лука, а его цветки. Вероятно, сирые говорили правду, ибо дым, время от времени наполнявший поселок, стал менее едким.

…А недовольство николаевцев росло и даже приняло вполне конкретные очертания. Пивная Груши стала штабом, где целыми днями, забыв о семьях, собирались те, кому противен образ жизни Аргустуса, в особенности — его непонятные опыты. Целыми днями честные граждане пытались угадать, зачем убогие приволокли на задний двор Странного несколько баллонов сжатого газа.

А однажды жители поселка пришли к жуткому выводу, будто странность стала заразной: дважды в огороде Аргустуса был замечен Тимофей Егорьев, срывавший цветки лука и сосредоточенно растиравший их пальцами. На вопросы соседей Тимофей ответил мычанием и вращением глаз. Обвинять Егорьева в сговоре со Странным люди не рискнули — главным образом из-за кулачищ Тимофея…

В один из дней, когда ненависть к Странному вилась, смахивая пустые кружки, над столиками Грушиной пивной, туда явился Странный. Он сиял, как самовар, и выглядел еще более ненормальным, чем обычно. Провожаемый недобрыми взглядами, Аргустус попросил кружку пива и залпом ее выпил. После чего, не говоря ни слова, покинул запотевшие от всеобщего напряжения синие стены.

Визит Странного в распивочную вдохновил общественность на дерзкий шаг. Под руководством Груши была составлена жалоба на имя руководителя района, в коей содержалось простое перечисление антиобщественных странностей Аргустуса и маячила просьба разобраться с чокнутым гражданином и его семейством по справедливости: запереть Странного с женами в сумасшедшем доме или, на худой конец, выслать на поселение в какой-нибудь дикий край, а невинных деток поместить в интернат… Буфетчица Груша отправилась на почту, чтобы отослать бумагу куда следует.

Но ей не суждено было бросить белый конверт в синий ящик. Выйдя на крыльцо, Груша увидела картину, от которой жидкость в ее жилах сначала закипела, затем понизила градус до температуры крови лягушки… В небе над пивной висела огромная штуковина, похожая на вытянутую редиску. Буфетчица почувствовала, что ее знаменитый голос никак не хочет покидать горло. Над территорией Груши нависла и «дышала» явная угроза — непонятная и от этого еще более жуткая…

Груша привыкла действовать быстро и без сожалений. Подобно шаровой молнии, метнулась она к барной стойке, за которой висел, ржавея, дробовик ее покойного мужа. Сорвав ружье с гвоздя, Груша выскочила на крыльцо, прицелилась и пальнула в гигантскую редиску.

Короткий мужской вскрик. И сразу за ним — женский. И вот к ногам изумленной Груши прямо с неба свалился Странный с простреленной грудью, а сморщенная редиска с тихим свистом поплыла в сторону реки…

Голос, подобный сирене ПВО, вернулся к доброй Груше. Причитая, она затащила Аргустуса в пивную и уложила на стол, где Странный, по-бабьи ойкнув, испустил дух.

В распивочной толклись убогие, оплакивая своего идола. Они объяснили Груше, что Аргустус сшил дирижабль, надеясь отправиться на нем с женами и детьми вокруг света, чтобы орошать землю и населяющих ее существ живительным зельем. В день, когда его настигла погибель, Странный впервые испытал цеппелин в воздухе...

Ни жены, ни дети Аргустуса, ни даже Прасковья за его телом не пришли. Семейство Странного исчезло — внезапно и необъяснимо, как некогда пропал и он... Дом Аргустуса выглядел нежилым, и лишь однажды, под вечер, в огороде мелькнул старший сынок Странного, который срывал и складывал в подол рубахи фиолетовые и белые цветки лука. За спиной мальчика маячил Тимофей Егорьев. Оба исчезли еще до того, как жители поселка успели к ним приблизиться.

Да, странный он, наш покойничек. Всегда был странным... И жизнь свою непутевую так же завершил. Все равно что кляксу поставил вместо точки.

— Пора! — раскатисто рявкнула Груша.

Они выволокли гроб с телом Странного из синестенной пивной и, торопясь, потащили на кладбище. Но тяжелое предчувствие неизбежности, которое повисло над поселком, рискуя пораниться об остов сгоревшей пирамиды, заставило их остановиться.

Светлый дождь позолотил их лица и руки, и люди увидели надвигающийся цеппелин с черной заплаткой на боку. Дирижабль заслонил небо, и они поняли, что злые дети и жены Странного, а с ними Прасковья и Тимофей Егорьев, хохоча, распыляют в воздухе зелье с немыслимо прекрасным запахом, ничуть не похожим на слезоточивые луковые испарения. Люди подставили лица этому чудесному дождю и плакали так, словно впервые почувствовали сладость слез. Как если бы им в глаза капал свежий и горький луковый сок.

Странный улыбался, уставившись в небо, и, казалось, шевелил губами. Но почему-то не торопился воскресать…

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 09:50:34 +0400
VHS http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/vhs http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/vhs

1.

Допустим, сегодня четверг, вечер и ты пьешь водку. Четверг у тебя — конец рабочей недели. Потому что идиотский еженедельник сдается именно в четверг. А ты в нем работаешь. А дома у тебя жена. И тебе идти домой. А ты уже пьяный. И с женой ты живешь давно. Лет двадцать. И выходила она за молодого и подающего надежды режиссера. Красавицей выходила. А домой сейчас придешь ты — помятый, пожилой, неинтересный даже секретаршам в издательстве кинокритик. Даже поговорить — неинтересный. Пишешь хорошие рецензии на хреновые фильмы, выходящие в ближайшие выходные.

Кому ты нужен, тихий алкоголик? Напивающийся каждый четверг один в недорогом баре, для того чтобы заглушить страх. Перед увольнением. Перед тем, что твое никому не нужное мнение о тупых фильмах отдадут писать другому. Причем мнение останется тем же самым, хотя тебе скажут: «Прости, мы все знаем: ты хороший парень, но у редакции большие планы на эту тему. Нужен новый, свежий взгляд». Тьфу. Кому он, интересно, нужен? Люди давно привыкли ходить в кино, для того чтобы убить вечер. Вместо того чтобы писать друг другу письма, вместо того чтобы читать книги, вместо того чтобы ходить в гости. Вместо. И никогда — за чем-то. Кино умерло. Кому он нужен, это новый взгляд? Люди и сами всё знают.

Кому ты нужен? Только жене. Поругаться. Покричать. Поплакать. Ты вот можешь пить один. Ну, потому что не с кем. Привык. Да и платишь только за себя. И можешь пить что-то самое дешевое, и никому это не будет интересно. А жена — нет. Ей нужна публика. Для выражения своей ненависти. Или нет — усталости. Или нет… в общем, не знаю, почему она всегда кричит, плачет, а потом ложится спать. И ты ложишься тоже. И последнее, что она тебе говорит: «Чтоб ты спал в другой комнате, а то воняет этой русской водкой».

Ой. Люди на тебя смотрят. А это ты, оказывается, сам с собой разговариваешь, когда идешь. Ха. Еще подумают, что ты одинок.

Встань на секунду. Поднять голову вверх, посмотреть на первый в этом году снег, подставить ему лицо. Падающим снежинкам, тающим на веках, щеках, лбу, — как в детстве. Они — падают откуда-то сверху, словно звездная галактика, и всегда кажется, что они летят из какой-то одной точки.

Хе-хе. Снежинки, вы галактика! Падающих холодных звезд. Эх вы!

Так вот. Встал ты, а тебя толкнули. Извинились. Молодой репортер из твоего еженедельника. Такой бодрый румяный хлопец, кровь с молоком, но одетый под бледнолицего ночного жителя городского центра — щеголя и стилягу.

— Ты не слышал?

— Куда ты так летишь?

— В редакцию. Ты что, не слышал?

— Чего?

— Дом упал! Жертвы! Сотни жертв.

— Не, не слышал.

Ты делаешь вид, что тебе интересно, а по улицам мчатся куда-то, нарушая твои интимные отношения с тающими звездами, машины. Ну такие — с мигалками, с визгом…

— Действительно, — говоришь ты, — что-то случилось в этой серии. Перипетия. А ты что не по погоде так? Сам весь взмыленный, распаренный — а если честно, просто потный — и бежишь под снегом, да еще с бутылкой в руках. Дай-ка ее сюда!

И забираешь бутылку. И почему-то вгоняешь парнягу в краску.

— Сам не пойму. Она у меня в руках была, когда сообщили. Я и побежал. Прямо с ней. Я тут рядом был. В… в стрип-баре, в общем.

— А, — говоришь ты. — Простудишься.

— Слушай, я побежал…

Он хлопает тебя по плечу и в пиджачке, с потной шеей и хорошо уложенными — то есть в наше время это называлось «взрыв в курятнике», а сейчас «хорошо уложенные» — волосами побежал. Через галактику. Неестественно это как-то все. Да и хрен бы

с ним.

«И что сейчас пьют? — понюхаешь ты горлышко, перед тем как выкинуть бутылку в урну… — О! Хорошие напитки». Да и допьешь ее тут же. Ну, потом, конечно, немного более тщательно и аккуратно, чем, наверное, принято, положишь ее нежно так в мусорный бак…

И пойдешь себе.

2.

Придешь ты домой. Откроешь дверь. И да. Бежит к тебе жена. Сейчас орать начнет. А она к тебе подбежит. Схватит. Понюхает, конечно. Обнюхает, как крыса сыр в мышеловке.

И вдруг!

— О! Какие-то хорошие напитки пил? Ты слышал, что случилось?

Хм. Есть, от чего удивиться…

— Да. Дом упал!

— Упал! Взорвали, наверно! Жертвы! Кровь собирают! Кровь нужна!

Я сейчас сдавать пойду. Наша мэрша только что обратилась к жителям… Она на этом деле, понятно, себе рейтинг сейчас перед выборами захочет поднять. Конечно, ей повезло — сейчас все внимание будет к ней. А она, деловая такая, уже посоветовалась небось со своими агентами, и поведение у нее правильное, нашим тупым избирателям понравится! И прическу успела сменить. Собранная, типа серьезная… Так ведь она и выборы выиграет!..

Ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля-ля… — трындит жена.

И правда — собирается! Прям вылезает из своих теплых пижам и мажется, что маляр, толстыми уверенными слоями краски, одевается в одежду стиля «пусть уже не первой молодости, но все еще очень тонкой натуры» и целует! Вы слышите! Целует тебя в щеку! Уходит куда-то в ночь! Сдавать кровь! Какую-то кровь куда-то сдавать свою холодную. Нет. Холодная — это звезда. А кровь — остывшая.

— Я в комнате лягу?

— Куда? Да ложись, где хочешь, в спальне ложись. Только разденься!

И убежала…

3.

Ты сидишь на диване где-то в углу.

А телевизор стоит, как памятник на постаменте. Как памятник генералу, или греческому олимпийцу, или — как любой бюст не всякого там человека.

И ты ищешь пульт, чтобы переключить эти одинаковые всегда, как мои «критические» статьи, новости. На которых, действительно, собранная, хорошо причесанная мэрша очень правильно чего-то говорит, и глаза серьезные и внимательные, и она… О! Она знает, что делать! Она сейчас быстро со всем разберется. Конечно! Обращается к своему народу. Как же. «Мы все одна семья». Ну да, конечно.

Где же этот пульт? Куда эта мм… моя жена, короче, его дела?

А мне теперь ходить, как идиоту, по всей квартире его искать. В ванной нет. На полу нет. Около телефона — нет. Придется, как дураку, сесть перед самим телевизором и вручную щелкать эти идиотские каналы. А их десятки. И везде эти экстренные выпуски. О! Чудо. «Последний наряд» Хэла Эшби. 1973 год. Большая роль Николсона. Еще до формановской «Кукушки». Отличное кино. Сейчас они будут сосиски жарить. Хороший фильм. Снял же Эшби хоть один хороший фильм…

4.

Мэрша, отлично сохранившаяся, с открытыми и волевым лицом политика женщина, кидает взгляд на телевизор, где она же на фоне каких-то дымящихся развалин дает интервью репортерам.

Сейчас она в автобусе городской администрации, где на столе разложены какие-то карты и схемы.

— Почему тут посторонние? — спрашивает она, когда туда заходит.

Все присутствующие переглядываются в поисках постороннего.

— Да не здесь, — говорит она устало. Там. — Она кивает головой. — Слишком много на завале людей. Мешают друг другу. Оцепите периметр.

— Уже сделано, — перебивает ее человек в форме.

— Не перебивайте! — срывается она вдруг на военного и тут же, справившись с собой: — Выведите всех гражданских лиц. Они могут сами повредиться. Организуйте желающих помочь — в больницы направьте. В пункты приема крови. Дайте сообщение, что мы просим не ездить на личных машинах в центр города. Тут остаются только те, кто профессионально должен этим заниматься. Всех остальных ближе, чем на квартал, не пускать. Есть хоть какие-то шансы найти живых? — обращается она к пожилому человеку небольшого роста и невыразительной внешности, с трудом находя его взглядом в углу фургона.

— Нет, — блеснув очками, отвечает тот. — Данный тип постройки здания не предполагает при подобном разрушении наличия пустот, в которых могут остаться живые люди… Он более устойчив при сейсмическом воздействии.

— Но вид надо делать! — категоричен молодой советник.

Дают ей трубку.

— С вами будет говорить президент.

— Здравствуйте! Чем помочь? — сразу по делу начинает разговор президент.

5.

На завале чьи-то руки перебирают хлам, среди которого иногда попадаются предметы. Фотография. Флейта кену. Фен, совсем целый, очки и кусок головы с волосами. Кто-то поднимает пакетик, трогательно перевязанный бечевкой крест-накрест. Старая газета вместо обертки. 1980 год — стоит дата.

Поднявший сверток уносит его с собой…

6.

Мэрша идет по краю завала. Ночь. Прожекторы освещают части бетонно-кирпичного хаоса. Падает снег.

— Что это? — спрашивает она, увидев, как военные обыскивают не-

скольких задержанных человек.

— Мародеры! — отвечает человек в форме и показывает на задержанного с какими-то неповрежденными вещами.

Лицо женщины становится на секунду растерянным.

— Что?

— Вещи выносили!

Чуть поодаль стоит кучка маро-деров.

— Уф! — выдыхает женщина. — Люди, люди!

— Ничего не докажем: адвокаты скажут, что выносили вещи, желая их спасти, — подсказывает из-за правого плеча кто-то из консультантов.

— Так расстреляйте их на месте! — резко говорит она. И осекается, замечая, что ее снимают. Но тут же продолжает: — Или сделайте так, чтобы доказали обратное! Свинство какое… — добавляет уже непонятно по поводу чего.

Журналистка, стоящая рядом с микрофоном, и оператор с камерой, по пятам идущие за мэрской свитой, успевают это снять.

7.

Новостной выпуск.

Журналистка в кадре. Лицо ее серьезно, бровки нахмурены.

— Случившаяся трагедия, безусловно, заставит нас всех измениться, поменять свое отношение к происходящим событиям. И те из них, что казались нам до того незначимыми, вдруг приобретут совершенной иной вид, а то, что мы считали прежде важным, потеряет свое значение.

«Так расстреляйте их!» — врезка жесткого лица, выдранная из контекста.

— Черт! — ругается мэрша.

Все в кабинете за столом. Идет совещание.

— А по-моему, хорошо! — говорит молодой консультант. — Избиратель хочет видеть жесткое правление и жестких людей в подобных ситуациях, надеясь на то, что они обеспечат порядок.

— Я не про это. А про то, что постарела. Лицо было несимпатичное. Гримаса, а не лицо... — отмахивается мэрша. — Так! Я прошу тишины!

Все замолкают.

8.

— А кому это все? И куда это девать?

— Если будут инициалы или возможно доказать право собственности, отдадим владельцам или родственникам. Там, на фотографии, есть подпись?

— Есть.

Люди в спецодежде разбирают конфискованные у мародеров предметы. Сверток, перевязанный бечевкой. Человек разворачивает. Видеокассета.

— О! Видеокассета.

— Да… Давно таких не видел. Как ее посмотреть? Надо узнать, есть ли видеомагнитофон у кого-то. Попроси в технической службе.

— Ок.

9.

— Что по телевизору?

— Пресс-конференция. Смотри, как расфуфырилась. Курица!

По телевизору идет вечер, посвященный памяти погибших при теракте. Видеокамеры. Фотоаппараты. Скорбные лица и торжественные речи.

— А что это сегодня трезвый? Сегодня же четверг.

— Меня уволили.

— Все-таки уволили?

Пауза…

— Да ну их. Твой дурацкий еженедельник. И, вообще, засиделся ты там. Давно хотел написать сценарий.

— Я давно не писал сценариев.

— И пьесу хотел написать. Ну. Не переживай.

— Я не переживаю.

— Не переживай. Милый мой. Ну ты что? Это же только работа. Кроме того, я работаю. У меня все хорошо. Меня повысили.

— Тебя повысили?

— Да. Полгода назад.

Пауза…

— Я все хотела сказать, но чего-то забыла. Прости. Ты переживаешь?

— Не знаю. Все время этого боялся. А теперь — если ты не переживаешь, то я тоже. Я из-за тебя боялся.

— Дурачок. Посидишь дома. Будешь готовить мне ужин. Я буду приходить и есть. Будешь писать. То, что думаешь. Нормально.

— Я... Может, тебе меня бросить? Зачем я тебе такой нужен?

— Какой «такой»? Ты хороший. Да и поздно тебя бросать.

— Ты всегда кричишь на меня.

— А ты со мной никогда не разговариваешь. Смотри. Смотри… — Она показывает на телевизор. — Из всего делают предвыборное шоу.

— Тебя, правда, повысили?

— Правда.

— А почему ты мне не говорила?

— Я тебе костюм новый купила. И пальто. Хотела сказать. А ты опять пришел пьяный. И сел смотреть этого… «Андалузскую собаку».

— «Андалузского пса».

— Какая разница? Тем более что я перепутала. Это были «Ночи Кабирии».

— Я тебя люблю. Такой.

— Чего-то мне тебя так пожалеть хочется. Мальчик мой. Боялся из-за этой дурацкой работы…

Она садится рядом с ним, ворошит его волосы. Целует.

10.

Пресс-конференция. Все в траурном. Мэрша вручает сохранившуюся фотографию плачущему вдовцу, собственно, на этой фотографии он и есть.

После официальной части вечер памяти становится похож больше на светский раут, где решаются дела.

Молодой консультант с встревоженным лицом пробирается через толпу. В руках папка.

Мэрша разговаривает о чем-то в компании генералов.

— Здравствуйте! — здоровается со всеми, улыбаясь не к месту лучезарно, молодой консультант. Он вежлив и всегда производит хорошее впечатление. Наклоняется к мэрше. — У нас проблемы.

— Что там? Может обождать?

11.

Комната. Из-за закрытых дверей доносится шум.

— Ну что там у тебя?

Консультант молча протягивает ей папку.

Она открывает ее. Смотрит. Перебирает какие-то фотографии.

Консультант докладывает:

— Мне передали ее только что. Устно сказали, что такую же отдадут нашему милому конкуренту. Я сказал, что фотомонтаж, естественно. Но у них есть кассета. Они докажут, что это не фотомонтаж. Это очень плохо. Откуда они взялись?

Он смотрит на мэршу. В комнату заходит небольшого роста пожилой помощник.

— Что там?

Мэрша садится на стул. Подпирает лоб руками. Потом протягивает ему папку. Он ее берет, открывает. Перебирает фотографии.

— И что? Какая-то порнуха. Плохого качества. Что случилось? Эта барышня... Ух ты. Совершеннолетняя, я надеюсь. Это кто? Племянница?

— Это я.

— То есть?..

— Лет двадцать пять назад.

— Откуда они взялись? Что это за парень с тобой? Кто их передал? Что они хотят?

Отвечает ему молодой консультант:

— Денег. Кто больше даст, тому и отдадут. Это все условия.

Мэрша смотрит в окно.

12.

Начало 80-х годов.

Комната парня. Он возится с VHS-камерой. На стенках — обложки от винила. «Металлика». «Пинк флойд». «Дип пёрпл».

— Мать твою! — доносится со стороны кухни.

На кухне полно немытой посуды. По столу ползет таракан. Она страшно боится тараканов. Она только что приехала. Еще стоит с сумкой.

— Мать твою! — Она подбегает к двери, открывает. — Ты что, совсем обалдел?

— О! Привет! Когда приехала?

— Только что!

— Я не слышал!

— Я же тебя просила мыть посуду! Ты что, не понимаешь, они у тебя пешком там ходят!

— Кто?

— Тараканы, кто!

— Ну извини, я не знал, что ты приедешь!

— При чем тут «не знал»? Мы же договаривались. Если ты водишь сюда своих девок, два условия: я должна отсутствовать…

— Тебя и не было…

— …И второе: пусть они убираются! Черт возьми! Водишь каких-то марамоек, заставляй их посуду мыть!

— Ну чего ты разоралась? Я сейчас помою!

— Не сейчас, а сейчас же! Или ищи себе новых соседей!

— Зануда, ты можешь подождать полчаса!

— Не могу! Не собираюсь ждать! Если мы делим квартирную плату, то ты обязан уважать во мне человека! Хочешь срать у себя в комнате — сри прямо тут. Но заботься о том, чтобы в коридоре не пахло.

— Ты такая грубая. Как ты разговариваешь!

— Я разговариваю, как хочу!

— Истеричка!

— А ты… подонок!

— Почему ты меня оскорбляешь?

— Там на кухне неделю не мытая посуда. Там пол липкий. Там тараканы! Всё! Я уезжаю. С квартирной хозяйкой сам договаривайся!

— Да ладно, не ори! Прости меня. Пошли… Я все помою.

13.

Кухня. Он уже моет пол. Она сидит в халате, курит. Разговаривают вполне мирно.

— Ну как дома? — спрашивает он.

— А! — отмахивается она. — Все то же самое. Встретила своих бывших друзей.

— Друзья не бывают бывшими.

— Бывают, бывают. Все так же пьют пиво. Все те же разговоры. Все тот же ленивый воздух. Все та же провинциальная внимательность к незначительному. Тихо. Мирно. Скучно. Бесполезно. Ходила на дискотеку. Встретила своего.

— Ну и как? Перепихнулись?

— Ой… Третий год пошел, как он в мореходку собирается поступать. Не могу поверить, что это он. А я его любила.

— Да он всегда такой был. Ты изменилась.

— Ну, наверное. Ты в институте был?

— Был.

— Как там?

— Первокурсницы.

— Ты посмотрел?

— А вот посмотрел. У тебя послезавтра занятия начинаются. Со второй пары. Я, кстати, свои не посмотрел, забыл. А у тебя посмотрел.

— Молодец. Мама тебе варенье передала. Все считает, что ты мой парень.

— Спасибо.

Звонок.

— Это ко мне.

— Фиг тебе. Я уже дома.

— Но я же не знал…

— Ладно. — Она встает, уходит в свою комнату. — Только тише.

Я спать буду.

— Ага. Давай.

Он ее чмокает в щеку.

— Ты лучшая. Лучшая соседка.

— А ты все равно болван и грязнуля. Стой. Нос вытри. Сопля торчит. Бабник, тоже мне.

— Угу. Спасибо.

Она уходит к себе.

Он открывает дверь. Там девушка.

14.

Ее комната. На стене висит стройотрядовская куртка с множеством нашивок. Телескоп. Рюкзак. Книжки.

Тихо. Она встает с кровати. На цыпочках подходит к двери. Ничего не слышно. «Ой-ой-ой…» — вдруг доносится из коридора. Она ложится в кровать. Накрывается подушкой.

15.

Кухня. Утро.

Она, заспанная, варит себе в турочке кофе. Выкидывает мусор из пепельницы в мусорное ведро. На ведре висит презерватив.

— Твою мать! — орет она. Берет презерватив и идет в его комнату. Пинком открывает дверь. — Ты совсем уже…

В комнате никого нет. На полу валяются пустые упаковки от презервативов. Она замолкает, идет на кухню, выкидывает презерватив…

16.

Журналистка и парень, который разбирал вещи, найденные на месте крушения дома.

Она показывает ему запись, сделанную на траурном вечере. Вот подходит молодой консультант. Вот они уходят в комнату. Вот они выходят оттуда. Вот их лица.

Парень спрашивает:

— Ну и что они там решили?

— Откуда я знаю. Ты что, струсил?

— Нет. С чего ты взяла?

— Да вижу. Руки трясутся.

— Это просто от волнения. Я волнуюсь! Это серьезное дело! Понимаешь!

— Ну и успокойся.

— Надо было просто продать!

— «Просто продать», — передразнивает она. — А ты у нас слышал про ценообразование…

— Это ты у нас умная. При чем тут ценообразование.

— А при том. Цена появляется в результате конкуренции.

— Это опасно.

— Все опасно! По улицам ходить опасно. Сидеть в своем собственном доме тоже опасно, как выясняется. Он может в любой момент рухнуть. Жить вообще опасно. Можно заболеть нехорошей болезнью, можно переходить улицу и попасть под машину.

— Это ты зачем все говоришь?

— А затем! Я предпочитаю осознанный риск. Риск, который зависит.

— Надо было просто продать — и всё. Они все равно это не смогут использовать. Это запрещено законом.

— Они и не будут это сами использовать. Они отдадут кому-то. Это поместят в Интернете. На сайте, который будет принадлежать девяностолетней бабушке, лежащей в реанимации. И все будут заходить. И смотреть. Сорок три минуты очень интересного зрелища. Реального. С известными участниками. Будут ходить, чтобы позлорадствовать, дрочить, посмеяться, вспомнить молодость… — не важно, зачем. Но будут. И все будут довольны. И избиратели, и бабушка в реанимации, которая получит деньги, и конкуренты на выборах — все.

— Все равно это опасно. Могут узнать.

— Да. Это опасно. И это здорово, что опасно.

— Ты ничем не рискуешь.

— В чем дело? Не хочешь быть в деле — не вопрос. Давай кассету. Ты ничего не видел, ничего не слышал. Ничего не знаешь и не получишь денег. Зато будешь спокоен.

— Ты пытаешься мной манипулировать.

— Но ты же сознательный человек. Ты это видишь. Оценивай риски. Я и не скрываю. Мне проще иметь дело с тобой, чем искать кого-то еще.

Я тебя не заставляю рисковать. Ни в коем случае. Это либо осознанный шаг, либо вообще не надо никуда шагать. Давай кассету.

— Она моя!

— Ну и распоряжайся ею.

— Я вообще могу ее уничтожить — и всё.

— Давай… Ты зачем мне ее показал? Хотел денег? Ты их получишь.

— Мне не интересно все это…

— Тебе не интересно рисковать.

— Всё! Всё! Я ничего не хочу. Забирай! Это была ошибка! Держи ее. Я ничего не знаю и знать не хочу.

— Тряпка. Так всю жизнь и проживешь. В конуре. Как собака. Будешь хвостом вилять, когда тебе кость бросят. Жирную, мясную. Будешь жиреть потихоньку. А когда-то могут и не бросить. Возьмут и не бросят. Надоест им просто.

Она убирает кассету в сумку. Уходит.

17.

Мэрша и помощники-консультанты совещаются.

— Как его звали?

— Я не помню… Что вы уставились? Я не помню. Мы жили в одной квартире. Все звали его ВХС. Я искала комнату, а его сосед уехал. И ему нужно было найти кого-то, с кем делить плату за квартиру.

— Он что, не представлялся?

— Да кому тогда было интересно, как кого зовут? В лучшем случае, по именам. Да и ты что, паспорт будешь требовать?

— Вы долго жили вместе?

— Да не жили мы вместе! Четыре или пять месяцев. У нас не было с ним никаких отношений. Мама однажды приехала, нагрянула — проверить, как я живу. Он дома был. Она решила, что это мой парень. Обычная история. Ты должен помнить те времена! — говорит она своему пожилому консультанту.

— Нет. Я на двадцать лет старше.

Молодой включается в разговор:

— Ладно. Не важно. Он хранил кассету все это время, он хочет тебя шантажировать! Мы не знаем, как его зовут, мы не знаем, где его искать. У нас есть несколько вариантов… — Он выкладывает на столе листочки, имитирующие презентацию. — Вариант раз: мы ничего не делаем. Кассета наверняка попадает к нашим милым конкурентам, которые покупают ее через подставных лиц и размещают где-нибудь в Сети. Никакой связи никто никогда не обнаружит. Но все будут ходить и смотреть. Вариант два: мы заявляем в полицию. Первое, что делает полиция, — накладывает гриф секретности. Второе, что делает полиция, — тут же сообщает об этом журналистам. Идет слух. Тем более что несколько фотографий у них есть. Они, журналисты, их рано или поздно получают… далее — вариант раз. Вариант три: мы выходим на контакт…

Пожилой перебивает его:

— А если это подстава?

— Мы не сами выходим на контакт, мы это поручаем третьему лицу, связь которого с нами никогда не будет очевидной. Настолько, насколько вообще это можно гарантировать. Такого человека у нас пока нет, но мы обгоняем события… Вариант четыре: на вариант четыре у нас нет времени. До выборов не так много. После выборов эта кассета не имеет никакого значения.

— У меня есть его фотография, — вдруг говорит мэрша.

— Кого?

— Соседа.

Консультанты в один голос:

— Так что ты молчишь?!

— Давай!

— Что давай? Идиоты! Она лежит в этой папке.

Она показывает пальцем на папку, лежащую на столе.

Они перебирают фотографии. Действительно. Там есть его лицо. Он стоит на руках. Вверх ногами. Голый.

— И кого мы будем спрашивать? — говорит молодой консультант. — Не видел ли кто-нибудь этого человека двадцать пять лет назад?

— Общие знакомые? — предполагает пожилой.

— С ним спала Мария Шагель, — вдруг говорит она.

— Мария Шагель?!

Они изумлены.

— Да. Я видела ее пару раз. Она приходила к нему. Что вы так удивились? Может, она знает, где он сейчас?

— Вот это новости… — говорит пожилой. — Я вообще не думал, что она с кем-нибудь спала.

— Я думал, она в монастыре каком-нибудь. С ее-то набожностью! Прямо в разгар карьеры! — недоумевает молодой.

— Ничего не в разгар, — говорит мэрша. — Когда она начала стареть, ей несколько лет не давали никаких ролей. Потом климакс… Да какая разница?

— В общем-то, действительно, никакой.

— А почему он тут стоит на руках?

— Мне нужно это вспомнить?

— Да нет. Не в этом дело. Нужно как-то объяснить, что другой фотографии у нас нет…

— Вот как-нибудь и объясняйте.

У вас хорошее образование.

— А где это было? Может быть, сохранились какие-нибудь записи аренды квартир?

В кабинет заходит молодой человек!

— Мама! У нас совещание?

— Да, э… заходи.

— Что-нибудь случилось?

— Нет. Обсуждаем планы выступлений.

— И почему без меня? Я уже не участвую в твоей кампании?

— Участвуешь. Тебя не было.

— Я был в кафе внизу.

— Ты был на лекциях?

— Мама!

Советники собирают свои папки.

Мэрша пишет что-то на листочке.

— Это адрес.

Она отдает листочек пожилому.

Он смотрит на адрес, поднимает вверх бровь. Пододвигает бумажку

молодому, не в силах скрыть свое удивление.

18.

Они выходят на парковку автомобилей.

— Это не может быть как-то связано между собой? — спрашивает молодой.

— Что «это»?

— Кассета и это. Ну, разрушенный дом.

— Я не знаю, связано или не связано. Я знаю, что все, что кажется случайным совпадением, таковым чаще всего не является.

— И что нам надо делать? Есть кассета. Есть разрушенный дом. В котором наша шеф, оказывается, когда-то проживала. Это очень странно выглядит. Это опасно выглядит.

— Не думаю, что нужно делать какие-то лишние умозаключения. Как плохо я говорю!

— В каком смысле?

— В прямом. Если послушать свою собственную речь со стороны, должно стать стыдно.

19.

Журналистка и ее подруга.

— Мужики называется. Амеба. Инфузория. Одноклеточное.

— Зеленая простейшая водоросль.

— Да. Химе… Хаме… как она, черт, называется?

— Кто?

— Водоросль эта.

— Не помню.

— Да. Вот. Боится он.

— Чего ты делать будешь?

— Выведу их на чистую воду. Я буду живцом. А меня будут все искать, а я всех обману. Потом все опубликую и прославлюсь.

— Ясно.

— Ну а ты куда?

— Я улетаю завтра. Буду плавать с белыми акулами.

— Это не опасно?

— Конечно, опасно. Зато здорово.

— Будь хоть как-нибудь с ними осторожна… их, я слышала, осталось немного.

20.

Допустим, ты идешь с рюкзаком вдоль небольшой красивой речушки. Допустим, ты нашел место. И красивое.

И удобное. С одной стороны — холм. С другой — пляж, с третьей — тихая заводь. И ставишь ты палатку. И налаживаешь удочки. И надуваешь надувной матрац. И наступает вечер. И ты разводишь костер. И делаешь себе на палочке жареную сосиску… И смотришь на звезды. И достаешь ноутбук. Открываешь новый файл. Пишешь первую строчку: «Сценарий»… Нет, пишешь: «Пьеса»… Нет, удаляешь это все и пишешь: «Мир-иллюзия. Летом 1980 года…»

Ты слышишь писк комара… А когда он прекращается, это еще хуже. Потому что комар уже сел на тебя и сейчас начнет сосать твою кровь…

Ты бросаешь свой ноутбук, по светящемуся экрану которого ползают ночные мотыльки, и идешь копаться в рюкзаке. Находишь фотографию своей жены и не находишь средство от комаров. И понимаешь, что в палатке их уже очень много… Турист ты хренов.

21.

Утро встречает тебя нерадостно. Моросит дождь. Ты с опухшим от покусов лицом, со слезящимися от дыма глазами сидишь злой, потом встаешь, отчаянно машешь руками, пытаясь отогнать эту зудящую сволочь. Потом зло кидаешь все в рюкзак, вылезаешь наверх на бугор и топаешь, весь промокший, злой, в мокрых ботинках, по грязной глинистой почве. Ты идешь по дороге, которая вчера была сухой, живописной и красивой. А сейчас напоминает жидкое… и ты, конечно, падаешь. И катишься вниз по скользкому склону, и рюкзак хлопает тебя сверху по голове.

И ты, словно у тебя накопилось за всю жизнь, рассмотрев свой опухший голеностопный сустав, орешь во весь голос. Матом. И материшь всех подряд, кого только можешь вспомнить…

И кричишь, что ты ненавидишь эту е** жизнь. И этот е** мир. И эту е*** иллюзию. И всех е*** людей, и этих е*** москитов, и Самого за то, что Он их сделал.

А потом сидишь. И плачешь. Потому что у тебя промокли сигареты.

22.

Мэрша в ночной рубашке идет из кухни к себе в спальню.

Муж спрашивает ее:

— Как день?

— Отлично.

— Какие новости на фронтах предвыборной борьбы?

— Все прекрасно.

— Что-то случилось?

— Почему ты так решил?

— Как тебе сказать? По выражению твоего милого мне лица. Я все-таки твой любящий муж. Если ты не забыла.

— И какое, интересно, у меня выражение?

— Да черт с ним, с выражением. Ты о чем-то думаешь весь вечер. Последний раз ты так думала перед тем, как сообщить мне, что ты беременна и, по всей видимости, от меня. Этим обалдуем — нашим сыном.

— Стоит пошутить один раз в молодости, — говорит мэрша, выключая свет, — до старости будешь расплачиваться. Я имела в виду тогда, что больше не от кого, потому что ни с кем больше я не встречалась. И не потому, что ты такой красавец и молодец. Ты всегда был таким же обалдуем, как и наш сын. А потому, что у меня не было времени. И ты прекрасно знаешь, что я имела в виду, тебя просто уязвляет, что я никогда не сюсюкала с тобой и не признавалась в горячей любви.

— Так случилось чего или нет? Прости, я волнуюсь за твое переизбрание. Если ты будешь сидеть дома, я гораздо раньше умру.

— Это почему же?

— Потому что если у тебя выходные каким-то чудом, то уже к вечеру первого выходного ты совершенно невыносима.

— А-а. Завел свою песню о том, как тебе тяжело живется, бедненький… Ну давай, давай.

— Ты ответишь мне на вопрос? Хотя бы из вежливости? Что случилось?

— У меня такое лицо, как ты выразился, потому что… я весь вечер вспоминала. Кое-что.

— А по поводу? Может, я помню?

— Ты не помнишь. Это по поводу этого несчастного дома.

— А-а…

— Не сопи, пожалуйста.

— А? Ага…

Муж повернулся к ней спиной.

А она еще долго лежит с открытыми глазами…

23.

80-е годы.

Она стучится в его дверь.

— Ты тут?

— Заходи. Опять я чего-то натворил? Слушай, не ори на меня, пожалуйста, я тебя очень прошу. Ты только постучала, а я уже весь съежился.

Ты так кричишь — меня всегда пробирает.

— Единственное, что есть в тебе хорошего, — она заходит в его комнату и плюхается на кровать, — то, что ты красиво говоришь. У меня, наверное, какая-то слабость на уши.

— Ты плохо слышишь? Не пробовала чистить уши?

— Нет. Есть слабые на передок, а я слабая на красивую речь. Ты — болтун. Впрочем, я не за этим. Я уезжаю. Мне дали место в аспирантуре.

— Жалко. Поздравляю. У тебя нет подружки, слабой на передок?

— Нет у меня таких подружек. Но есть один знакомый гомик.

— Тьфу. Даже подружек у тебя нет. Никто и не сомневался, кроме тебя, что ты поступишь в аспирантуру. Зубрила.

— Что это за хрень у тебя?

— Камера ВХС. Новое поколение. Чудо. Слушай, не могу не спросить, а ты вообще когда-нибудь это… ну, трахалась когда-нибудь?

— Конечно.

— А по-моему, ты врешь.

— Конечно, трахалась. Со своим бывшим.

— Ха, точно врешь.

— Откуда ты знаешь? Если я не вожу мужиков… это потому…

— Это потому, что ты не трахалась. Вот сама посмотри, послушай: ты никогда ничего не говорила мне о своем сексе. Ты… Подожди, не перебивай. Ты ни с кем не встречаешься, а ты очень симпатичная и знаешь об этом… Это не комплимент. Это правда. Но! — Он включает камеру и записывает ее, сидящую на диване. — Еще одно. — Он встает и подходит с камерой ближе, снимая ее лицо. — Я никогда не воспринимал тебя как женщину и тут задумался: почему? Ну мы друзья и даже, наверное, близкие, потому что живем долго вместе. Не думаю, что у тебя кто-то есть тут ближе. Я задумался и вот что понял. — Ты девственница. А я их всегда боялся. Как черт ладана. Ну? Отвечай?

— Что ты делаешь?

— Снимаю, как ты будешь врать.

— Почему ты боялся девственниц?

— Отвечай на прямо поставленный вопрос.

— …Я — не девственница.

— Только мизансцену испортила.

— Я не девственница. Просто мне это не нравится. Не понравилось.

— Давай я у тебя интервью возьму?

— Давай, а ты умеешь?

— Конечно. Чего там уметь.

24.

25.

26.

Она выходит из машины, заходит

в здание… И все, кто встречается на ее пути, здороваются и прячут глаза. Она идет все медленнее, внимательно рассматривает снующих туда-сюда людей, и все прячут глаза. И только когда она оборачивается… — резко, специально резко, — она успевает заметить их улыбочки-усмешечки-ухмылочки, которые тут же слетают с лиц.

Секретарь — еще молодая женщина, единственная, у которой всё как всегда. Она встает, здороваясь в приемной с той же самой интонацией.

Мэрша на секунду застывает перед своей дверью, пристально смотря ей в лицо. Та выдерживает.

27.

Мэрша сидит за своим столом. Как пришла. В плаще. Телефоны молчат. Секретарь заходит с ежеутренним кофе на подносе. Ставит на журнальный столик около окна.

— Где это появилось? — спрашивает мэрша.

— В Интернете.

— Когда?

— Неизвестно. Сайт — новостной.

— Покажи, пожалуйста.

Секретарь подходит к ее столу, стучит по клавишам.

28.

80-е годы.

— Козел он был этот твой.

— Не знаю. Козел он был или не козел.

— А как это — когда девственности лишают?

— Как будто у тебя внутри какая-то ниточка и она никак не порвется.

И это больно и страшно очень. А почему ты боишься девственниц?

— Не знаю ни одной, которая бы хорошо отзывалась о своем первом. Не хочу, чтобы меня называли козлом. Я хочу, чтобы обо мне все хорошо отзывались.

— Позер ты. Как у тебя с учебой-то?

— Прекрасно. Поругался с деканом.

— Ты уж как-нибудь закончи институт. Олух. Ладно. Завтра вечером уеду.

Она встает с его постели и идет к двери.

— Постой.

— Чего?

— Давай трахнемся? Раз ты не девственница…

— Вот еще.

Она закрывает дверь. Камера это фиксирует.

— Напоследок, — говорит он в за-крытую дверь. — Век тебе бояться, что ли? — И продолжает: — Это было интервью, записанное… какое число-то сегодня? 24 июля в тридцатипятиградусную жару в городе…

Открывается дверь.

— Будет плохо — я уйду.

Она идет и плюхается на кровать. Смотрит в камеру.

— Ты мылся?

— Да. Только что.

— Точно?

— Ты серьезно?

— А что? Испугался?

— Нет. Ты так вот легла тут… Ты так и будешь лежать?

Он переводит взгляд камеры от пальцев ее ног до лица, глаз, пристально на него смотрящих.

— А что надо делать?

— Раздеться как минимум.

Она расстегивает молнию на джинсах, ремень. Стягивает джинсы.

— Странная ты.

— Почему?

— Все обычно снимают сначала верхнюю часть… Как это называется? Черт!

— Рубашка.

— Почему ты решила?

— Потому что ты с этой штукой. Не знаю. Твоего лица не видно. Огонек этот красный. Жарко… какая разница…

У обоих хрипят голоса.

Она лежит голая.

— Тебе не стыдно?

— Нет. Почему-то. Нет, подожди. Не ставь камеру. Не хочу видеть твое лицо.

Она расстегивает его брюки.

— Это правда так приятно?

— Что?

— Ну, когда вас… мужчин… то есть… ну целуют там… здесь?

— Да.

— У тебя стоит?

— Да.

Она стягивает с него трусы. Рассматривает.

— Очень странно все это вы-

глядит.

— Странно?

— Ага.

— Неприятно?

— Да нет. Нормально. Не неприятно. Странно.

Она тянет руку куда-то.

— Я могу снимать тебя, а член почему-то снимать не могу.

— В смысле.

— Не знаю. Не могу снимать член.

— Ну не снимай.

— Я думал, я все могу снять. Но никогда не думал про себя…

— Почему он мокрый?

— Это… это всегда так, когда сильно хочешь.

Она нюхает свои пальцы. Потом привстает… Видно только ее затылок. И слышно, как он стонет…

29.

Допустим, ты сидишь в своем любимом баре. Как всегда хмурый. Как всегда молчаливый. Потому что не с кем тебе говорить. И вдруг заходит она. Слишком знакомая всем присутствующим. Все замолкают. Она осматривается, быстро пробегая взглядом по лицам сидящих и стоящих — и молчащих. Находит взглядом тебя и идет к твоему столику. Спокойная. С достоинством человека, не стыдно прожившего жизнь. Садится за твой столик.

И все это видят. И все удивлены еще больше.

— Привет.

— Это не я. Я клянусь, это не я! — говоришь ты, прекрасно понимая, что тебе никто не поверит. — Я не знаю, откуда она взялась, эта кассета. Она в том доме была. Ее, наверное, кто-то нашел, когда он… Это какой-то…

Я клянусь, это был не я. Я там жил некоторое время и положил в дымоход, когда его ремонтировали. Я сам не знаю, почему. Думал, может, найдут через сто лет, наверное. Верь мне, пожалуйста.

— Ты ее не стер.

— Нет. Да. Я понимаю. Это все глупо. Если я ее не стер тогда, мне нельзя верить сейчас, но…

— Я читала твою колонку.

— Что?

— Я всегда читала твою колонку. Сама не знаю, почему. Не знала, что это ты под псевдонимом.

— Ты читала колонку, которую я вел?

— Вел?

— Меня уволили.

— А-а… Сожалею. Наверное, нравился язык. Как я сейчас понимаю.

И никогда не думала, что это ты. Писал ты какую-то чушь, но очень красиво. Сейчас так уже почти никто не говорит. Тут что, женщинам не принято предлагать выпивку?

— Ты пьешь?

— Нет. Виски-колу. Двойной.

Ты идешь и заказываешь у бармена виски-колу.

— Поверь мне, пожалуйста, — говоришь, возвращаясь за столик.

— Объясни мне. Тебе что, тоже стыдно?

Ты не понимаешь.

— Это, возможно, единственное, что у тебя хорошо получилось за всю жизнь, — снять это дурацкое интервью, как ты его тогда назвал. И тебе тоже за это стыдно? Как всем, кто это с удовольствием посмотрел, а потом шушукался, а потом говорил в интервью, что ему, мол, было стыдно, хотя он не смотрел, конечно? Мы что? Делали что-то такое, чего не делают никогда остальные? Я зря сюда пришла. А ты зря суетился. Да знаю я, и кто ее нашел, и кто ее опубликовал, и кто пытался меня шантажировать. Мне все равно.

— Нет.

— Что нет?

— Мне не стыдно. Мне жалко, что я тебя подвел. И что тебя не переизбрали. Ты была хорошим мэром. И на своем месте. Я слышал, что от тебя ушел муж. Прости меня. Если можешь.

— Да не в этом дело. Я просто хотела тебя увидеть. Не часто о тебе вспоминала все эти годы, честно говоря. Было некогда. Знаешь… Мне хотелось уехать отсюда, когда все это случилось. Подошли студенты. Парень и девушка. На улице. И вдруг попросили прощения. За всех. И я решила остаться. Муж ушел. Сын уехал, зато дочь, которая смоталась из дому, как только научилась курить… теперь живет со мной и мотает мне нервы своей беременностью. И не говорит, от кого. И еще постоянно намекает на то, что увижу вот младенца, пойму, почему не говорит. Хотя, наверное, просто пытается меня позлить. Мне хотелось с тобой поговорить. Я поэтому пришла. Не из-за этого всего. Давно хотелось. Это моя бывшая секретарша узнала, что ты здесь каждый четверг. Уж не знаю, как она это узнала.

— Пойдем отсюда. Я этот гадюшник терпеть не могу, если честно. И я…

— На улице дождь.

— У меня есть зонтик.

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 09:33:01 +0400
Стыд. Сценарий http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/styd-stsenarij http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/styd-stsenarij

День первый

Женщины стоят на причале и тревожно смотрят на холодное северное море. Шубы на них расстегнуты, шапки нахлобучены кое-как, шарфы развеваются по ветру — все одевались в спешке. Со стороны промышленных построек на причал поднимается мастер — седой мужчина в рабочем комбинезоне и телогрейке.

М а с т е р. А ну по местам! Работать, быстро!

А сам тоже вглядывается, вглядывается в море. Женщины разворачиваются и медленно, безвольно идут в сторону цехов. Неподвижной остается одна только двадцативосьмилетняя Лена. Высокая, очень худая, одетая в рабочую форму, она напряженно всматривается в серо-голубую даль.

В кислородном цехе Лена виртуозно ворочает семидесятикилограммовые газовые баллоны. Она и еще три женщины, ни на минуту не останавливаясь, подают пустые баллоны стоящим у рампы работницам. Пока те подсоединяют их к рампе, Лена и три ее напарницы оттаскивают уже наполненные баллоны, перекатывая их на ребре. Работа не прекращается ни на минуту; женщины едва успевают вытирать выступающий на лбу пот. Как роботы, они действуют слаженно и безмолвно. В цеху все грохочет и шипит.

Появляется мастер. Подзывает Лену, находящуюся к нему ближе всего.

М а с т е р. Срочное собрание в Доме офицеров. В шесть. Скажи всем.

В Доме офицеров тишина и оцепенение. В зале все места заняты. У самой двери сидит Лена. Дверь открывается, и в зал входит председатель женсовета Валентина Ивановна, статная суровая женщина пятидесяти лет.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Значит, так. Я вот только с базы. В последний раз подлодка выходила на связь в 11:30 утра. После этого гидролокаторы уловили какой-то хлопок. Судя по всему, произошла авария, скорее всего, взрыв в одном из отсеков. Там еще остался кислород, но хватит ненадолго.

Тут чей-то грудной ребенок заорал во весь голос. Будто разбуженный этим криком, где-то сзади, на последних рядах, зарождается страшный, утробный гул и катится вперед, охватывая все больше и больше женщин. Из молоденькой девушки в первом ряду вдруг вырывается хриплый крик, и она тут же зажимает рот рукой. Валентина Ивановна, перегнувшись через свой стол, нависает над девушкой и говорит громко, на весь зал.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Не сметь!

И зал — будто по мановению волшебной палочки — тут же затихает. Валентина Ивановна твердым взглядом обводит притихших женщин. Лена все это время сидит с отсутствующим видом. Ее почему-то ничего не затронуло — ни захлестнувшая зал паника, ни сменившая ее напряженная тишина. Ничего. Она тихонько встает и выходит из зала.

В коридоре Лена прислонилась к стене. На стене, от пола до потолка, нарисован сказочный лес — такой, каким его представляют в детстве: густой, изумрудный, с гроздями диких ягод, сверкающих откуда-то из загадочных глубин. Лена механически обводит пальцем контур крупного дубового листа.

Лена топчется у крохотной «самодельной» церкви со скромным крестом на покатой крыше. Пытается перекреститься: сложит два пальца, приложит ко лбу и тут же остановится — не то. Сложит три — тоже засомневается. Так Лена мается, сутулится перед церковью, пока наконец не решает надеть на руку варежку. В варежке никому — самому даже Богу — не видать: двумя ты пальцами крестишься или тремя... Молниеносно перекрестившись, Лена дергает дверь на себя и шагает вовнутрь.

В церкви тихо, никого нет. Мерцают свечи. В полумраке возвышается икона Божьей матери. Лена подходит к ней быстро-быстро и тут же, будто придавило ее, падает на колени. Упирается руками в пол. Опускает голову. И так стоит на коленях, пока из темноты не возникает чья-то крохотная фигурка. Повернув голову, Лена видит старушку свечницу. Помолчав, старушка тихо спрашивает.

С т а р у ш к а. Что, дочка, на подлодке кто?

Лена кивает.

С т а р у ш к а. Ты помолись. Помолись хорошенько.

Л е н а. Не могу. Не могу даже плакать. (Молчит.) Не любила его...

И она быстро поднимает глаза на икону Божьей матери. Лик возвышается над ней: зоркий, пронзительный, страшный. Он смотрит так, что, кажется, еще чуть-чуть — и испепелит на месте. Лену охватывает ужас. Она накрывает голову руками. Сгорбившись, будто разразят ее сейчас гром и молния, выбегает из церкви.

Лена спешно собирает вещи: шкаф открыт, в дорожной сумке уже лежит несколько стопок одежды. Туда же Лена кладет ботинки, из которых вываливается бумажный комок. Лена поднимает его, разворачивает. На мятой бумаге красными, синими, зелеными стержнями ярко нарисована карикатура кока на подводной лодке: всё в этом коке не слава богу — и острая попа, которую он отклячил, склонившись над гигантским чаном, и красное оттопыренное ухо, и вывернутый наружу карман.

В чане свернулся калачиком маленький, щупленький раскосый морячок — он там спит. Все на этой мастерски выполненной карикатуре выглядит родным и каким-то детским. Лена откладывает рисунок и принимается лихорадочно вынимать бумажные комки из остальных своих ботинок. Вынимает, разворачивает, и перед ней предстают новые персонажи красочного мира: мичманы с добрыми заспанными лицами, носатые голубоглазые матросики... и вдруг: красивое, совсем не карикатурное женское лицо. Суровое, многострадальное, с глубокими морщинами у изящного рта. Рисунок почему-то так пугает Лену, что она яростно комкает и его, а потом и все остальные. Сгребает все, сует в верхний отсек шкафа и быстро закрывает дверцу, придавив рвущийся на волю рукав свитера.

Лена кидается к футляру для виолончели. Достает давно забытый музыкальный инструмент. Из потайного кармашка на бархатном дне футляра вынимает тоненькую пачку денег. Только начинает пересчитывать купюры, как за окном раздается ненормальный, надрывный женский голос, будто кто-то зовет потерявшегося ребенка.

Ж е н с к и й г о л о с з а о к н о м. Паша!

Лена замирает с деньгами в руках.

Ж е н с к и й г о л о с з а о к н о м. Паша!

Лена прячет деньги обратно в футляр. Захлопнула, задвинула подальше. Зажала уши, зажмурилась.

Ж е н с к и й г о л о с з а о к н о м. Паша! Паша!

Лена резко открывает форточку, набирает в легкие воздуха и только собирается что-то крикнуть, как слышит невыносимые женские крики за окном: «А ну заткнись!», «Разоралась, дура!», «Я те щас дам Пашу!», «Убью тебя, заразу!»…

Кричит весь женский гарнизон сразу. Лене нечего добавить. Она закрывает форточку.

Всю ночь в панельных домах горит свет.

День второй

Утром, придя на завод, Лена несется сквозь свой кислородный цех, потом сквозь малярный, потом сквозь электроприборный, пока наконец не доходит до кабинета директора. Как ни странно, секретарь пускает ее к директору сразу.

Л е н а. Как у вас тут это делается?

Д и р е к т о р. Что?

Л е н а. Увольняются как?

Директор молчит, изучает Лену. Потом вальяжно открывает ящик стола, достает оттуда лист бумаги, медленно протягивает его Лене и мямлит.

Д и р е к т о р. Да как у всех остальных. Пишется заявление. Я такая-то, такая-то, прошу уволить меня по собственному желанию. Дата, подпись. Всё как у всех. С тем лишь исключением, что я его не подпишу. — И вдруг как заорет, будто с цепи сорвался: — Мастер из литейного с предынфарктным состоянием приполз, у Зотовой рот чуть ли не на затылок съехал, так потянуло, — и ничего! А ты?! Не подпишу!

Л е н а. Подпишете!

Директор вдруг осекается, смотрит в окно, потом странно так — на Лену.

Д и р е к т о р. Еще ведь не закончилось ничего. Как им держаться... там... если ты сдаешься здесь?

Лена поднимает злющие глаза на директора. Потом быстро дописывает заявление, идет к выходу. В дверях круто разворачивается.

Л е н а. Завтра же мне нужен расчет. И премиальные.

Она выходит из кабинета, громко хлопнув дверью.

Лена дежурит у кислородной бочки: следит за давлением на барометрах.

В остальном все так же, как и вчера: гул, грохот, шипение, женщины, беспрерывно перекатывающие баллоны, женщины, наполняющие их у рампы. Вдруг в цехе появляется Аня. Она одета в повседневную одежду. Аня на девятом месяце — под курткой огромный живот. Она уверенно проходит через цех, берет большой производственный журнал и направляется к груде газовых баллонов. По пути натыкается на одну из работниц, Марину, и та чуть не роняет баллон на пол.

М а р и н а. Под ноги не лезь! Ой, Анька! Ты чё тут? Ты ж в декретном.

А н я. Работать пришла.

Она, как под гипнозом, идет к баллонам. Зоя, только что вошедшая в цех и заставшая этот разговор, мрачнеет.

З о я. А мне что делать прикажешь? Домой идти? Сегодня ж я учет веду.

Но Аня, будто ничего и не слышала, кое-как, враскоряку, усаживается на ободранный стул, прилежно раскрывает журнал... Зоя застывает посреди цеха в растерянности. Сквозь раскрытые двери смотрит на сумеречный гарнизон, на страшную черную дыру, образовавшуюся на месте моря... и вдруг звереет.

З о я. Эй, ты! Моя смена, я сказала!

Сжала кулаки и пошла, пошла к Ане, наперерез работницам, перешагивая через пустые баллоны. Вдруг на пути у нее вырастает мощная, коренастая Марина. Хватает за плечи.

М а р и н а. Не тронь! У нее муж на лодке!

З о я (отшвыривая Марину). А у меня где?

С этими словами Зоя подлетает к Ане, вырывает у нее из рук журнал и, страшно взмахнув натруженной ручищей, швыряет его через весь цех. Аня стоит перед ней вдруг совсем беззащитная, уязвимая, схватив себя за беременный живот. Работницы отворачиваются от рампы. Зоя, вся от ярости перекошенная, хватает Аню за волосы, тянет на себя. И тут на помощь Ане бросаются все — и поднявшаяся с пола Марина, и Лена, и те, кто наполняет баллоны у рампы.

Броситься-то они бросились, а про кислород, все так же поступающий в баллоны, забыли. И вот шипение нарастает, стрелки скачут все выше и выше. Вот уже поднялись к самой верхней точке, и тут Лена, спохватившись, подскакивает к кислородной бочке и перекрывает доступ кислорода.

Л е н а (на весь цех). Давление!

Женщины, охнув, бросаются к рабочим местам. С бешеной скоростью откручивают, прикручивают, подают, откатывают... Зоя стоит у барометров с отсутствующим видом, будто все это произошло не с ней. Машинально приглаживает волосы. Лена подходит к ней.

Л е н а. А хочешь, я тебе свою смену уступлю? Не по себе мне что-то.

Из затравленного зверя Зоя тут же превращается в себя — рыхлую, вечно усталую женщину. Кивает, качнув отросшей «химией» на голове.

Лена подходит к Ане, которая как ни в чем не бывало переписывает номера баллонов в журнал. Садится рядом. Какое-то время они сидят молча, потом Лена аккуратно обнимает Аню за плечо, и та, будто была надувная, сразу как-то оседает, уменьшается, обессиливает. Руки безвольно опускаются на колени.

Л е н а. Не спала ночью?

Аня молчит.

Л е н а. Надо поспать.

А н я. Не могу дома. Мысли путаются, все путается.

Вокруг катают баллоны. Аня кладет голову Лене на плечо.

Лена и Аня выходят из цеха. К полудню дорога заледенела, и они шагают по ней осторожно, переваливаясь с ноги на ногу, как две гусыни. Аня крепко держится за Лену, но то и дело поскальзывается. Лена тревожно оглядывается: идти здесь опасно, а никакой другой дороги нет. Мимо них семенит по льду маленькая сгорбленная старушка. В руках она с трудом удерживает телевизор советской марки «Аврора», за спиной у нее висит гигантский, размером чуть ли не с нее саму, походный рюкзак, туго чем-то набитый. Балансируя и покачиваясь, она шаркает по льду. Лена смотрит ей вслед с удивлением.

Вдруг позади слышится гул машины. К женщинам подъезжает уазик и очень аккуратно притормаживает. За рулем сидит беззубый Вадим — заводской водитель. Он приоткрывает окно машины, широко улыбается Лене и Ане своим черным и пустым ртом.

В а д и м. Подвезти, девчат? Я к Дому офицеров сейчас. Только обеих не смогу.

И Вадим показывает пальцем на заднее сиденье, занятое разлапистой ароматной пихтой, которую вскоре нарядят и поставят в Доме офицеров вместо новогодней елки.

Л е н а. Давай ты, Анька. Я уж доковыляю, а тебе опасно.

А н я. Угу.

Лена помогает Ане забраться на переднее сиденье. Закрывает за ней дверцу. И уазик, аккуратно ворочая колесами по блестящему, как на катке, льду, медленно уезжает в центр гарнизона. Тут же за Лениной спиной раздается мягкий удар и слышится кряхтение. Лена оборачивается. Старуха полусидит-полулежит на льду, опираясь на гигантский рюкзак. Вцепилась в телевизор, не выпускает. Лена, сама чуть не навернувшись, подбирается по льду к ней.

Л е н а. Вы целы? Не ушиблись?

С т а р у х а. Да что со мной будет...

Л е н а. Вставайте, вставайте.

Она пытается помочь старой женщине подняться, но сделать это не так-то легко: скользко, ноги разъезжаются, равновесие не удержишь. У старушки тоже ничего не получается, как она ни старается.

Л е н а. Да поставьте вы телевизор, господи.

С т а р у х а (не отпуская телевизор). Я его потом не подыму.

Л е н а. Ну так я подниму.

И тут обе, резко покачнувшись, валятся на лед. Лена потирает больно ушибленный локоть, старуха держится за телевизор.

Л е н а (раздраженно). Знаете что?

Приподнимаясь, она опирается на телевизор, навалившись на него всем телом.

С т а р у х а. Он сейчас хрыснет!

Принимается отнимать телевизор у Лены, отталкивает ее.

Л е н а. Да отцепитесь вы от него! Или сами тут кувыркайтесь, ну вас к черту.

Старуха осматривает телевизор со всех сторон, пока Лена, вне себя от раздражения, отползает подальше, чтобы уйти.

С т а р у х а (радостно). Не хрыснул! Куда же вы? Не уходите, я отцепилась!

Лена тяжело несет в руках старухин телевизор. Старуха, держась за нее, скользит рядом с рюкзаком за плечами.

С т а р у х а (продолжая). ...ну и вот. А тут вскорости и время Олимпиады подошло. Ну, отправили его, Ваську-то, от нашей школы. В Москву! И там, брат ты мой, он всех по знаниям обогнал, первый приз взял — вот этот самый телевизор. Ага. Как лучший ученик Североморска. А был-то какой сначала? И пил, и курил, и деньги у одноклассников отбирал. Отец сидел у него. Ну вот. Поздравляем мы его, всё, а он вышел перед всей школой и говорит: я, говорит, за все благодарю учительницу мою Тамару Тимофевну, меня то есть. Если б, говорит, не она, так бы я и был двоечник, а через нее я видеть дальше стал. И телевизор, говорит, этот, ей я дарю. О как! И мы с сынулей с моим вечерами чай вприкуску пили и хоккей смотрели по этому самому телевизору.

На этих словах Лена и старуха дошли до самого берега.

Л е н а. А теперь куда?

С т а р у х а. А вон — на причал.

Л е н а. За вами лодка приплывет, что ли?

С т а р у х а (неопределенно). Ага...

Они подходят к краю причала. Внизу под холодными плитами дышит серое, как свинец, ледяное море. Лена ставит телевизор на причал, наклоняется немного, чтобы отдышаться, отдохнуть от тяжелой ноши.

Л е н а. А теперь что?

С т а р у х а. А теперь толкай его в воду.

Л е н а. То есть как — «толкай»?

С т а р у х а. А вот так!

И с какой-то неимоверной силой она наваливается на телевизор и одним махом спихивает его с причала. Телевизор валится в воду, гулко и страшно нырнув, и тут же исчезает в глубине.

Л е н а. Да вы что?!!

Старуха смотрит на море завороженно, будто бы никакой Лены и рядом нет. Лицо у нее изменилось, глаза стали такого же страшного, свинцового цвета, что и море, и вся она, словно пластилиновая, вытянулась, выпрямилась, расправила плечи — стала сильнее, злее и моложе. Смотрит на море, как женщина на женщину, как соперница на соперницу. Вода колышется внизу, издает влажные, утробные звуки, будто переваривает брошенную ей жертву. И ждет еще. Старуха сбрасывает с себя рюкзак, раскрывает его и вынимает лежащие сверху пачки морской соли.

Л е н а. Да вы что, эй?! Я за этим, что ли, телевизор ваш сюда перла?

С т а р у х а. За этим.

Она хищно, одним рывком, разрывает пачку и принимается высыпать соль в море — широко размахиваясь, будто сеет зерно в поле.

С т а р у х а. Это не наше, понимаешь ты? Не наше! Мы нахапали, и все нам мало. И все хапаем, хапаем!

Пустая пачка соли падает к ногам старухи, а руки уже рвут вторую и высыпают ее содержимое в море.

С т а р у х а. Вот и оно... хапнуло.

Л е н а. Да что за бред? Кто что хапнул?

Старуха вытягивают сухую, как птичья лапа, с кривыми пальцами руку и тычет в море.

С т а р у х а. Оно. Мы забирали то, что принадлежит ему. А оно забрало наше. Понимаешь ты? Наших. Они сидят там в консервной банке на дне морском. И сынуля мой там.

Лена всматривается в нее с ужасом, прижимает ладони к щекам, как маленькая. Старуха повторяет, как заклинание.

С т а р у х а. Надо вернуть морю морское, а оно вернет нам наше.

Л е н а. Баааатюшки...

Она тут же разворачивается и уходит: быстро, чуть ли не бегом, лишь бы подальше от сумасшедшей этой старухи, от прожорливого моря, в котором исчезает все, что в него ни кинешь, — всё!

Лена бежит по причалу, но вдруг переходит на шаг. Дальше идет все медленнее и медленнее. Останавливается. Оборачивается на старуху. Та стоит на краю причала и «сеет» соль в море. В течение какого-то времени Лена смотрит на нее. Решает вернуться.

Лена подходит к старухе, берет пачку соли из рюкзака, распечатывает ее и тоже начинает «сеять».

Какое-то время они со старухой делают это молча. Потом Лена спрашивает.

Л е н а. А кем у вас сын на подлодке служит?

С т а р у х а. Коком.

Л е н а. А у меня муж — мичманом.

Старуха, мельком глянув на Лену, достает из рюкзака пакет с ракушками. Передает Лене.

С т а р у х а. На вот — ракушки покидай.

И Лена принимается кидать в море ракушки.

Л е н а. Это ж вроде с Черного моря ракушки.

С т а р у х а. Ну и что? Все едино.

Кидают и кидают. Как завороженные. Звук, с которым ракушка или их горсть шлепаются о водяную гладь, гипнотизирует Лену. Она будто впадает в транс, совершает ритуал, горсть за горстью возвращая морю его имущество.

Вдруг она слышит громкий резкий всплеск, будто что-то тяжелое кинули в море. Она успевает увидеть, как в темной воде исчезли жемчужные нити и еще какие-то, потемнее... Лена оборачивается к старухе. Та достает из целлофанового пакета, набитого украшениями, горсть жемчужных и коралловых бус и с размаху кидает в воду. Лена не успевает перехватить ее руку. Украшения исчезают в морской пучине. Ленин транс как рукой снимает.

Л е н а. Стойте. Это у вас откуда?

С т а р у х а. Из ювелирного магазина.

Она снова погружает руку в пакет. Лена останавливает ее.

Л е н а. Вы обокрали ювелирный магазин?

С т а р у х а. Ну как сказать… Я там уборщицей подрабатываю, как на пенсию ушла.

Л е н а. И... что?

С т а р у х а. Ну, сделала дубликат ключа...

Л е н а. Ой-ой-ой.

Лена принимается крутиться из стороны в сторону, как волчок, и вдруг замечает вдали, на горке, проезжающую мимо заводского КПП милицейскую машину.

Л е н а. Ой-ой-оооой!

Она мечется по причалу, то отбегая от старухи, то приближаясь к ней, — лихорадочно пытаясь сообразить, что же теперь делать.

С т а р у х а. Да что ты заладила?

Л е н а. Вот же связалась с психопаткой! Вот же угораздило!

Она быстро складывает пакет с драгоценностями в рюкзак, сверху кладет пустые коробки из-под соли. При этом все время нервно оборачивается в сторону КПП. Потом вдруг задумывается, опускает руку в пакет с украшениями, достает горсть жемчуга, рассматривает.

Л е н а. Ты искусственный жемчуг выкидываешь! Ты! Его специально выращивали, ни у какого моря не отбирали!

С т а р у х а. Ну и что? Все равно! Все едино.

Л е н а. Что едино? Телевизор зачем выбросила?

С т а р у х а. Ну он же — «Аврора». Вроде как тоже с морем связан.

Лена стонет, окончательно распознав в старухе сумасшедшую, хватает ее за рукав и резко разворачивает в сторону берега.

Л е н а. Вон там милиция, видишь? По твою душу, дура старая. И меня загребут с тобой вместе.

Она взваливает на себя рюкзак, хватает старуху и тянет ее к берегу, где стоит старый ржавый баркас. Оглядевшись, принимается дергать дверь баркаса на себя. Дверь не открывается. Тогда она, оставив рюкзак на земле, подпрыгивает и кое-как залезает на ступенчатую крышу баркаса. Один из люков ей с огромным усилием удается открыть. Она сначала затаскивает на баркас старуху — та снова съежилась, приняв свой обыкновенный жалкий вид, — затем спрыгивает за рюкзаком. Наконец заползает в баркас сама и плотно закрывает за собой люк.

Внутри темно, пахнет сыростью, ржавчиной. Там и там валяются пара старых телогреек с торчащей из дыр ватой, неработающий фонарь, огарки свечей, чайник без ручки. На какое-то время Лена замирает, оглядывая все вокруг. Поднимает с пола огарок, смотрит на него болезненно... но потом спохватывается и, опустившись на колени, ползает по полу, щупает жестяные листы руками. Наконец находит шов, подцепляет лист рукой, поднимает его.

Л е н а. Сюда.

Старуха опускает вниз рюкзак, потом сама кое-как спускается в кромешную тьму. Лена тоже спускается, закрывает лаз жестяным листом. Женщины сидят в темноте, в секретном «подполе» баркаса.

Л е н а. Здесь точно не найдут.

С т а р у х а. А откуда вы тут всё знаете?

Л е н а. Мы тут с Пашей свиданки устраивали, когда он из плаванья приходил. Дома свекровь все время... Квартира однокомнатная. Мы не знали, куда от нее деться. Сбегали сюда.

С т а р у х а. От его мамы?

Пауза. Лена не отвечает.

С т а р у х а. А где она теперь?

Л е н а (холодно, зло). Где надо. Вам-то какое дело?

Они слышат, что к баркасу кто-то подошел. Чьи-то шаги и мужские голоса. Лена и старуха замирают, прижимаются друг к другу, едва дыша. Слышно, как сначала дергают дверь. Дверь не открывается. Тишина. И вдруг — бум, бум, бум! — кто-то забрался на крышу баркаса и, протопав кирзачами по железу, подходит к люку. Одним рывком дергает люк на себя. Люк страшно скрежещет и поднимается. Потом снова гнетущая тишина. Тишина. Море плещется о борт.

М у ж с к о й г о л о с. Никого!

И люк, снова заскрежетав, но теперь не так уже страшно, закрывается. Слышно, как кто-то спрыгивает с баркаса. А через минуту — гул мотора и звук уезжающей машины.

Л е н а. Вы извините, что я вас тогда дурой обозвала.

День третий

Лена входит в приемную директора. За столом сидит секретарша, враждебно смотрит на Лену.

С е к р е т а р ш а. За заявлением?

Л е н а. За ним.

С е к р е т а р ш а. Антон Сергеич занят пока. Ждите… Он, может, и не подписал еще.

Лена, спокойно оглядев секретаршу, садится на стул. Всем своим видом она дает понять, что будет ждать до последнего.

Тикают часы, секретарша стучит на печатной машинке… Лена терпеливо ждет. Вдруг из коридора доносится какой-то шум. Шаги, тревожные голоса — все это накатывает волной. Лена выглядывает из приемной и видит крупную женщину, несущуюся вперед. За ней, переговариваясь в невероятном возбуждении, бегут еще человек десять. Из обрывочных фраз ничего не поймешь, но Лена, вдруг забыв и о директоре, и об увольнении, присоединяется к этому шествию.

Поворачиваясь то влево, то вправо, обращаясь то к одной, то к другой женщине, она пытается выяснить, что случилось, но ответов нет, отовсюду слышится что-то невнятное. Лене становится ясно, что никто в этой толпе не знает, что происходит, что именно случилось. Просто поднялись, ведомые той же силой, что и Лена, и двинулись за надеждой, которую излучает крупная женщина.

В столовой тишина, только ложки о тарелки стучат да иногда поскрипывают стулья: все едят молча. Вдруг махом раскрываются двери, и в столовую вваливается запыхавшаяся крупная женщина, а за ней и все остальные, кто за ней бежал.

К р у п н а я ж е н щ и н а (громко на всю столовую). Стучат! С водолазами перестукиваются! Живые!

Сразу тишина. Даже ложками стучать перестали.

Т о н е н ь к и й г о л о с. Живые!

«Живые! Живые! Живые!» — подхватывают все женщины на разные голоса. И тут же будто сами ожили: заохали, заговорили, заголосили, повскакивали, понеслись кто куда…

…Одна выходит из магазина с полной сумкой продуктов… Другая усадила дочку на сани перед собой и с ветерком понеслась с самой высокой горки… Третья выбивает ковер во дворе, да с таким азартом, что детвора спряталась от нее в деревянной избушке и испуганно оттуда выглядывает… Четвертая взялась помогать солдатикам: водружает огромную звезду на новогоднюю елку… Пятая… Да все при делах, все постарались вернуться в обычную жизнь.

И Вадим чинит уазик: из-под машины торчит пара сапог, в один из которых вцепилась собака и весело треплет, невзирая на пинки и окрики.

Сиреневый, сияющий в снегах гарнизон, живет и пульсирует.

Валентина Ивановна и другие женщины возвращаются из Дома офицеров. Навстречу им идут люди — все шумные, болтливые, совсем не такие, как вчера. Из-за угла выныривает женская фигура с чем-то длинным в руках. Еще чуть-чуть — и все видят, что это Зоя.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Здорово, Зоя! Чего несешь?

З о я. Яшин костюм в химчистку. Как вернется, в ресторан пойдем.

И Зоя исчезает за панельной пятиэтажкой, оставив за собой только тихое пение.

Но вдруг возникает перед женщинами мичман в форме — молодой, красивый, а главное, живой! Идет он быстро, будто не хочет, чтобы его видели, будто стыдно ему тут идти живому и здоровому. Спрятал в портфель красные гвоздики для жены, а они все равно выглядывают, дразнят. Женщины останавливаются, затаив дыхание, словно он — обнадеживающий знак, словно он — привидение, волшебным образом выбравшееся из подводной лодки и всем своим видом говорящее: «И они тоже выберутся!»

Женщины улыбаются мичману, как какому-то чуду, и никто из них не замечает радикальную перемену в Валентине Ивановне — как застыла на ее лбу глубокая, недобрая складка, как сжались кулаки, как дрогнули побелевшие от напряжения губы.

Лена идет домой после работы. Ее догоняет секретарша.

С е к р е т а р ш а. Елена! Что ж вы к директору так и не зашли за заявлением?

Лена смотрит на секретаршу внимательно и долго, но, так ничего и не ответив, машет рукой — мол, идите к черту — и заворачивает за угол.

Лена проходит мимо заброшенной пятиэтажки. Видит, что там, у торца, кто-то шевельнулся. Лена останавливается. Присматривается. У облезлой стены, на которой все еще виднеется гигантское изображение подводной лодки, сидит девочка лет шести-семи. Лена подходит ближе. Девочка вжимается в стену и впивается зубами в брикет сухого киселя.

Л е н а. Сонечка, ты что тут делаешь? Холодно же!

Соня молчит, смотрит круглыми темными глазами и грызет кисель. Лена садится напротив нее.

Л е н а. Ух ты, вкуснятина какая! Сливовый, что ли?

Соня слабо кивает.

Л е н а. А я вишневый люблю. А мама где?

Тут Соня, оторвавшись от киселя и с трудом ворочая распухшим языком, отвечает.

С о н я. Мама ругается.

Лена звонит в дверь. Она держит Соню за руку, девочка по-прежнему отчаянно вгрызается в брикет сухого киселя. Не открывают. Лена легонько толкает дверь, и та открывается сама.

Где-то льется вода. Коридор усеян пластмассовыми «лучами», осыпавшимися с дешевой многоярусной люстры. Люстра висит голая, жалкая, поблескивает зубцами разбитых лампочек. Лена и Соня идут аккуратно: под ногами опасно хрустит. Повернув, они упираются в раскрытую настежь ванную, где под раковиной полусидит-полулежит председатель женсовета Валентина Ивановна. Совершенно пьяная. Грузные ее ноги раскинуты по полу, голова безвольно склонилась набок. Из душа течет вода. Увидев все это, Лена моментально разворачивается и уводит Соню на кухню.

Лена сажает девочку за стол. У раковины стоит распечатанная пачка сухого молока. Все остальное — и стол, и пол — в молочном порошке и осколках посуды. На потолке темнеет жирное пятно, будто кто-то кинул вверх чашку с молоком. Лена быстро сгребает осколки, протирает стол. Сухое молоко разводит водой из чайника и ставит стакан перед Соней.

Л е н а. Ты, Сонечка, пока молочко попей.

Соня сидит, дожевывая брикет сухого киселя. Уже в дверях Лена останавливается, достает из кармана начатую пачку печенья «Юбилейное» и протягивает девочке.

Когда Лена входит в ванную, Валентина Ивановна вполне осмысленно смотрит на нее. Вся она с головы до ног покрыта осыпавшейся с потолка известкой. В руках у нее швабра.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Где Соня?

Л е н а. На кухне молоко пьет.

Валентина Ивановна деловито откашливается, принимает важный вид и пытается привстать. Однако ноги не сгибаются, не поднимаются. Валентина Ивановна нелепо возит ими по полу. И, даже пьяная, она сгорает со стыда. Когда Лена пытается приподнять ее, Валентина Ивановна отстраняется, вскидывает руку в надменном, стремительном жесте: «Оставьте!»

И на секунду Лена узнает в ней ту, вчерашнюю Валентину Ивановну, которая смогла утихомирить сотню паникующих женщин одной только фразой. Вот и сейчас, несмотря на весь свой позор, Валентина Ивановна говорит Лене пьяно, но крайне серьезно.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Ты, Лена, какая-то социально безответственная. Я за тобой давно наблюдаю. Игрушки на новогоднюю елку не сдала. Ни одной не сделала! На субботники не ходишь. И вообще, ни на аэробике я тебя не видела, ни в хоре ты не поешь. Ты по образованию-то кто?

Лена молчит. Но деваться некуда.

Л е н а. Музыкант.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Здрасьте, пожалуйста! А на чем играешь?

Л е н а. На виолончели.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Нет, ну я не могу. Я из кожи вон лезу. Каждый год и «А ну-ка, девушки!» устраиваю, и конкурс самодеятельности... Эта сидит себе сиднем. А гарнизон загнивает.

Л е н а. Ну как же загнивает? У вас вон даже вечер поэзии был недавно.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Ну был. Так то ж Черепов, единственный наш творческий кадр, стихи свои читал.

Она начинает декламировать:

Как черно-белое кино

Приятнее калейдоскопа,

Так мне твоя приятней жопа,

Чем чье-нибудь еще лицо.

Лена улыбается. Валентина Ивановна же остается вполне серьезной.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. В общем, так. Сыграешь на новогоднем концерте. Одна ли, с аккомпанементом… — мне все равно. Талантом нужно делиться.

Л е н а. Не буду я играть... Я от нее сюда и сбежала, от виолончели от этой. (Пауза.) Потом, правда, и тут невмоготу стало. Отовсюду меня выжимают, как из тюбика.

Валентина Ивановна внимательно смотрит на Лену и трезвеет на глазах.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. А до замужества где жила?

Л е н а. В Питере. С мамой. Помню, иду домой с тройкой по сольфеджио и думаю, как бы сбежать. Маленькая была, дурная. Думала, если в первую попавшуюся дверь постучу и скажу: «Заберите меня к себе жить», то обязательно заберут. Подхожу к дому, разойдусь совсем, реву... а в чужую дверь позвонить рука не поднимается. Мама сидит в коммуналке нашей — сухая, желтая, — а на пианино ремень лежит, меня поджидает. Она всегда все про меня знала. Про каждую тройку знала заранее. Будто на улице стоит и в затылок смотрит. Подумаешь что-нибудь про нее не то — и испугаешься: вдруг услышит? А тут Павел — красавец, только что из Военно-Морской академии. Я и сбежала.

В квартире сверху раздаются едва слышные шаги, голоса. Валентину Ивановну, вдруг ставшую чужой, больной, бешеной, словно что-то подбрасывает вверх. Рывком поднявшись, она вскидывает швабру рукояткой вверх и бьет по потолку, отчего на голову ей сыплется очередная доза известки.

В а л е н т и н а И в а н о в н а (опомнившись). Ладно.

Сказала, как отрезала. И принялась отряхивать кофту. Снова пытается встать. Лена протягивает к ней руки, и на этот раз Валентина Ивановна принимает ее помощь.

Л е н а (тянет Валентину Ивановну на себя). А кому вы стучите?

В а л е н т и н а И в а н о в н а (кряхтит, поднимаясь). А соседям сверху. Чтоб не ходили.

Л е н а. А кто там ходит?

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Да мичман один. Вчера с гвоздиками вернулся.

Л е н а. Знаю. Молодой такой.

Когда Валентина Ивановна оказывается в вертикальном положении, у нее так кружится голова, что приходится прильнуть к Лене. Как испуганная девочка, она тяжело дышит Лене в плечо и говорит.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Молодой, да. Ходит… ходит… Ходит! Вот так бы Коля мой сейчас дома ходил, если б командировку свою не уступил ему. Так уж тот просил, Коля и согласился, добрая душа... Ушел в плаванье. А мичман этот вернулся вчера, живой-здоровый... Он там ходит, он там дышит, я ж все слышу... (Голос ее дрожит, она отстраняется от Лены, берется руками за дверной косяк, говорит, не оборачиваясь.) Тебя завтра могут подменить на работе?

Л е н а. Могут.

В а л е н т и н а И в а н о в н а. Отвези Соню в школу, а? Ей нужно лампу везти парафиновую, а как я в таком виде...

Не договорив, Валентина Ивановна снова отряхивает с себя известку и несмело выходит из ванной.

Выйдя из квартиры Валентины Ивановны, Лена слышит шепот на площадке сверху. Она поднимает голову. Дверь в квартиру, находящуюся прямо над квартирой Валентины Ивановны, открыта. Перед ней стоит молодая женщина и тихо сокрушается.

М о л о д а я ж е н щ и н а. Ты посмотри, что она сделала, а? Всю обивку исполосовала.

Из квартиры появляется вернувшийся вчера красивый молодой мичман и тянет жену в квартиру.

М и ч м а н (шепотом). Пойдем, пойдем. Тише…

М о л о д а я ж е н щ и н а. Ну это... Может, милицию вызвать? А может, «скорую»?..

М и ч м а н. Не надо ничего. Горе у человека. Пойдем…

И оба исчезают в квартире, тихонько прикрыв дверь со свисающими рваными лоскутами обивки.

День четвертый

Семь часов утра. Солнце еще не взошло, и гарнизон окутан сиреневой предрассветной дымкой. На пятачке у дороги сонно переваливаются с ноги на ногу люди, рядом с ними поскрипывают валенками их дети. Они временами лепечут что-то, выдыхая обильные клубы пара. Взрослые молчат. Со стороны панельных домов подходят к пятачку Лена с Соней. Одной рукой Соня держится за Лену, другой крепко прижимает к себе обернутую в несколько слоев газеты большую парафиновую лампу. Примкнув к ожидающим, они замирают, прижимаются друг к другу — берегут тепло. Издалека слышится нарастающий гул. Люди оживляются. Сиреневую дымку прорезают два круглых светящихся глаза — фары приближающегося автомобиля. И скоро перед людьми, рыча и подрагивая, останавливается КамАЗ. В кузове открываются дверцы, явив узкоглазого солдатика — сонного и добродушного детского провожатого. Дети начинают проворно карабкаться в машину, солдатик помогает им. Лена с Соней тоже забираются внутрь, усаживаются на лавках вдоль стен. Лена всматривается в лица детей, Соня прижимает к себе парафиновую лампу. Вскоре машина трогается и уезжает, оставив позади просыпающийся гарнизон. Лена смотрит в окно. Сопки приблизились и стали выше, сквозь ледяные узоры на стекле сказочным показался выросший вокруг снежный лес.

Несмотря на то что школа находится в другом городке, все здесь очень похоже на Гаджиево. Те же панельные дома, те же гаражи и заледенелые дороги, разве что моря не видать. Лена и Соня выходят из машины и идут к школе. В рощице почти у самой школы что-то происходит: там шумят, скрипят снегом, кто-то звонко смеется. Лена присматривается. Метрах в двадцати от нее неподвижно стоит мальчик, вытянувшись и раскинув руки, как Иисус Христос на кресте. Голову он наклонил, лицо прячет, потому что со всех сторон в него летят снежки. Непрекращающийся каскад снежков. Выдержать такой натиск довольно сложно, и мальчик, вдруг покачнувшись, громко кричит.

М а л ь ч и к. Мне не больно! Мне не больно!

Что-то тяжело падает прямо под ноги Лены. Это снежок, один бок которого отвалился, оголив темную сердцевину. Лена поднимает его и видит, что это не снежок вовсе, а камень, со всех сторон облепленный снегом. Она в ужасе смотрит на мальчика «под обстрелом». Кидается в его сторону и кричит остальным.

Л е н а. Вы что делаете? А ну прекратите!

Но тут раздается звонок, и дети как ни в чем не бывало плетутся в школу. Один из них, проходя мимо ошарашенной Лены, спокойно говорит ей.

У ч е н и к. А чё вы испугались? Ему хоть бы хны, он боль отключать умеет. Да ведь, Кирик?

И он дружески обнимает поравнявшегося с ними прихрамывающего на одну ногу Кирика.

К и р и к (утвердительно). Ну!

Лена и Соня входят в класс. Лена подходит к учительнице.

Л е н а. Здравствуйте, я Соню привезла. Валентина Ивановна приболела, но после уроков ее заберет. А когда будет КамАЗ обратно в Гаджиево?

У ч и т е л ь н и ц а. Ой, вы знаете, часа через два. Вы пока посидите у нас тут в классе. Сочинения их послушаете, пока ждете.

Л е н а. Хорошо, спасибо.

Лена садится за заднюю парту. Прямо перед ней Кирик, он взлохмачен и непоседлив. Когда он поворачивает голову — а вертится он все время, — Лене отчетливо видна свежая ссадина у него на щеке.

У ч и т е л ь н и ц а (классу). Садимся, садимся!

Дети рассаживаются.

У ч и т е л ь н и ц а. Так, дети, на сегодня у вас было задание написать сочинение о самом любимом своем предмете. Написали?

Д е т и (хором). Да!

У ч и т е л ь н и ц а. А некоторые, я смотрю, даже и сам предмет принесли. Давай уж, Сонечка, иди первой, раз так.

Соня, просияв, аккуратно разворачивает парафиновую лампу.

С о н я. Только ее сначала прогреть надо.

У ч и т е л ь н и ц а. Ну ты пока читать начнешь.

Соня ставит лампу на учительский стол, вставляет штепсель в розетку, раскрывает тетрадь и читает.

С о н я. Мой самый любимый предмет — это парафиновая лампа. Эта лампа волшебная. Я смотрю на нее, когда не спится, или когда болит что-нибудь, или просто когда плаксиво бывает. Она даже выручает, если тройку домой принесу. Мама, правда, не всегда ее влиянию поддается.

И тут, будто услышав Сонин голос, лампа просыпается: в конусообразной ее сфере теплится, разгораясь все ярче, фиолетово-розовый огонек. Парафин, размягчившись и задышав, начинает медленно делиться на небольшие шарики. Шарики вскоре приобретают форму капель, волшебно меняют цвет с розового на зеленоватый, потом на голубой. Плавают по сфере, не ведая никаких законов притяжения, то соединяясь, то снова расходясь и меняя форму. Учительница выключила свет, и лица учеников осветились мягким сиянием лампы. Класс завороженно смотрит на парящие, словно далекие миры, парафиновые шарики. Соня тем временем продолжает читать.

С о н я. Но больше всего я люблю эту лампу за то, что как далеко ни уплыл бы один шарик от другого, они все равно соединятся потом и будут вместе, как раньше.

Соня закрывает тетрадку. Какое-то время в классе не слышно ни звука — лампа загипнотизировала детей. Но вот учительница включает свет, и волшебные тени исчезают с их лиц. Соня выключает лампу из розетки. Учительница и класс аплодируют.

У ч и т е л ь н и ц а. Молодец, Сонечка. Какая красота!

Кирик, пока Соня читала сочинение, нервно раскачивался на стуле.

В забаве этой ему, видимо, больше всего нравится опасный момент балансирования, когда передние ножки стула уже оторвались от пола и весь Кириков вес приходится на задние. В этот момент стул откидывается назад и вот-вот уже упадет, но тут Кирик хватается за парту и «спасается». К концу Сониного монолога раскачивание Кирика стало совсем уж маниакальным. Амплитуда увеличилась до такой степени, что Кирик не успел схватиться за парту и со всей силы грохнулся вместе со стулом. Класс заржал. Кирик молниеносно, как и упал, вскочил на ноги. Почесал затылок.

У ч и т е л ь н и ц а. Дементьев! Тебе, я смотрю, выступить не терпится. К уроку готов?

К и р и к. Готов.

У ч и т е л ь н и ц а. Тогда выходи.

Кирик подтягивает штаны, вытирает нос и выходит к доске.

У ч и т е л ь н и ц а. А читать из чего будешь?

К и р и к. А зачем мне читать?

Я вам и так все расскажу. (Голос у него хоть и звонкий, а все же подсаженный, с хрипотцой.) Мой любимый предмет — это папина портупея.

И тут Кирик, залихватски откинув лацкан штопаного-перештопанного пиджачка, демонстрирует классу потертую темно-рыжую портупею. Портупея слегка велика ему, но все равно в ней он смотрится, как настоящий мужчина.

К и р и к. Портупея до папы была еще и дедушкина. Больше всего мне в ней нравится, конечно, кобура. Она сейчас отстегнута. В кобуре дедушка пистолет носил, времена такие были. А папе пистолет не нужен, потому что у него есть сила воли. Сила воли — это же что? Это вообще ничего бояться не надо, если она есть. Вот мне папа рассказывал. Одного мужчину во время войны немцы решили казнить и вывели его голым на улицу. В сорокаградусный мороз. И положили на снег.

А у него сила воли была. И он сильно-сильно представил, что лежит в пустыне Сахаре и так ему жарко, что прямо сил нет. Так вот. Он не умер. И даже не заболел. Он с помощью силы воли снег вокруг себя растопил. Вот! Если есть сила воли, можно вообще любую боль отключить. А можно даже не дышать! Затаить дыхание, пока кислорода нет, а потом, когда лодку поднимут, снова задышать!

Проговорив последнюю фразу, Кирик вдруг раскраснелся, глаза заблестели нездоровым, масляным блеском. Лена тревожно взглянула на учительницу. Та хотела было что-то сказать, но тут с задней парты раздался голос здорового нечесаного парня, такого увальня.

У в а л е н ь. Вот брешет!

К и р и к. Я?

У в а л е н ь. Сила во-о-оли! Умел бы боль отключать, не хромал бы.

К и р и к (тихо). Я не из-за этого.

У в а л е н ь. А из-за чего? А про дыхание ваще гон. Не может человек не дышать.

Кирик, вдруг налившись слезами, надвигается в сторону увальня. Вид у него такой страшный, что увалень, тут же растеряв всю свою смелость, предупредительно приподнимается с места. Учительница испуганно идет за Кириком, но стоит ей только дотронуться до его рукава, как мальчик остервенело отдергивает руку — да так, что учительницу аж ветром обдает.

К и р и к. Может. Человек может отключить любой орган! (Проходит мимо подоконника, на котором лежит консервный нож, хватает его, делает еще шаг и вдруг останавливается, кричит.) Руку, например!

Он кладет, растопырив пальцы, руку на парту и молниеносно заносит над ней консервный нож. Лена подхватывается с места, страшно проскрипев резко отодвинутым стулом по линолеуму, и звук этот проносится, множась, по всему классу: везде вскакивают, скрипя стульями, дети, они визжат от ужаса. Учительница успевает дернуть Кирика на себя, и консервный нож, промазав, вонзается в парту.

К и р и к. Папа все может!

В четыре руки его тянут назад Лена и учительница, но Кирик уже и не думает драться. Он вдруг поднимает глаза на стену, где висят часы. Ужасается чему-то и кидается прочь из класса — и никакая учительница, никакая Лена, никакая сила вообще не смогла бы его остановить.

У ч и т е л ь н и ц а (классу). Всем сесть на места! Всем на места!

Ученики ошалело рассаживаются за парты.

Л е н а (учительнице). Я за ним!

Она быстро выходит из класса.

Кое-как натянув шубу, Лена сначала обегает школу, потом заглядывает в небольшой школьный сарай во дворе. Затем — в бревенчатый домик на игровой площадке. Нигде никого. Она направляется в рощицу у школы.

Чем дальше в рощицу уходит Лена, тем меньше становится следов на припорошенной снегом тропинке. Наконец Лена видит одинокие детские следы. Идя по ним, она ускоряет шаг. Рощица расступается, и Лена выходит к старому приземистому, длинному и узкому зданию.

Лена входит в темную прокопченную кочегарку. Дверь за ней остается открытой, слабый дневной свет позволяет разглядеть уходящие в темень длинные печи. Лена аккуратно опускает руку на холодную поверхность печи, и рука тут же попадает в многосантиметровый слой сажи. Лена идет в глубь заброшенной кочегарки, куда уже не попадает свет из открытой двери. Вдруг, будто выскочив из кучи золы и развернувшись во весь рост, неожиданно предстает перед Леной Кирик — черный, страшный, глаза горят.

От ужаса у Лены едва не отнимается язык. Она, остолбенев, смотрит на мальчика. Тот блестит в темноте широченными глазищами и звонко так говорит.

К и р и к. Не мешай ты, тетя. Я загадал. Я должен найти до полудня.

И такая в этой просьбе звучит мольба, такой силы надежда, что страх отпускает Лену. Она опускается на край печи, проводит грязной рукой по лицу. Кирик же, снова свернувшись клубком и растворившись в темноте, шарит где-то возле печей, в золе. Наконец Лена вновь обретает дар речи.

Л е н а. Что ты ищешь? Давай вместе.

К и р и к (звонко, из темноты). Я сам должен.

Но Лена все равно поднимается и принимается шарить по пыльным печам, хоть и не знает, что ищет. Просто ищет вместе с Кириком, и всё. Так, сгорбившись, перебирая слои золы в руках, Лена и Кирик копаются в кочегарке. Кирик копошится, копошится и вдруг затихает. Тихонько констатирует.

К и р и к. Нашел. (И вдруг как заорет.) Нашеееел! Вернутся! Нашеееел!

Залежи золы тут же поглотили его звонкий крик, не оставив эха. Кирик прыгает, неслышно опускаясь в золу, подскакивает к Лене, протягивая к ней руку с зажатой в ней отстежной кобурой. Заглядывает в глаза, тараторит.

К и р и к. Я, как узнал, что на дно легли, тут же спрятал. Я загадал. А найти ведь почти невозможно, а раз нашел — точно вернутся! Я загадал!

Он смеется звонко, заливисто, а все же надсаженно, с хрипотцой.

И Лена, вдруг заразившись его смехом, тоже начинает хохотать, да так радостно, от души, совсем как девочка. Вдруг ей становится так светло и ясно: ведь загадал же, ведь нашел же — теперь все будет хорошо! И оба, взявшись за руки, скачут по пыльной кочегарке, поднимая гигантские клубы сажи, и кричат, вне себя от счастья: «Урррааа! Вернутся! Урррррааааа!»

Лена кричит во все горло, прыгает, смеется, а сама, чтоб не заметил Кирик, утирает внезапно брызнувшие слезы. Размазывает грязными руками по грязным щекам.

Учительница, завуч, вахтерша, дети и еще какие-то люди в криво надетых шапках и пальто стоят кучкой. Смотрят на чумазых, как трубочисты, Лену и Кирика. Те молча смотрят на них. Наконец Лена, раскрыв черный рот и сверкнув белейшими зубами говорит.

Л е н а. Он в Гаджиеве живет, оказывается, тоже. Давайте, я его отвезу. А то у него температура.

Трясутся в КамАЗе, голова Кирика безвольно болтается на Ленином плече. Глаза его закрыты, он бредит. Лена прикладывает руку к горячему лбу мальчика.

К и р и к (вполголоса). Да мой папа может вообще не дышать, если захочет.

Лена входит в свою квартиру. Не снимая пальто, включает телевизор и тут же идет в ванную.

Лена включает воду и долго смотрит в зеркало на свое чумазое лицо. Мокрой рукой проводит по щеке, смывая сажу, и останавливается. Выключает воду. Ей почему-то не хочется умываться, не хочется смывать с себя золу, которая связана с Кириком, с находкой, с надеждой... И все же она снова включает воду и умывается. Из телевизора тем временем раздается голос диктора.

Д и к т о р. И последние новости с терпящей бедствие подводной лодки А41.

Лена садится перед телевизором с мокрым лицом. Показывают собравшиеся на море корабли — большие и маленькие, один из них с красным крестом на боку.

Д и к т о р. Руководитель пресс-службы ВМФ России называет ситуацию на борту подлодки А41 критической. Предпринято шесть попыток пристыковать спасательную капсулу к люку подводной лодки, однако все они окончились неудачей из-за тяжелых погодных условий и плохой видимости.

Изображение скомкалось, превратилось в горящую точку, а потом и вовсе погасло. В подъезде заходили, зашуршали, заговорили.

Г о л о с и з п о д ъ е з д а. Твою мать, опять весь гарнизон вырубили!

Лена зажигает свечу. В дверь стучат. Открыв, Лена видит Аню: глаза испуганные, губы поджаты, она тоже со свечой в руке.

Лена и Аня сидят на диване. Перед ними две горящие свечи. Аня достает из кармана халата длинную гирлянду странного вида. За ней вторую.

Л е н а. Что это?

А н я. Это занавески такие, висюльки в дверной проем.

Из другого кармана Аня вынимает горсть скрепок и целую пачку фантиков.

А н я. Делается так: скрепку на скрепку насаживаешь и каждую заворачиваешь в фантик. Только хорошенько заворачивай, чтоб края не выпирали.

Принимаются за дело. Молчат.

У Ани выходит быстро и красиво, у Лены — медленно и кривовато. За окном воет ветер.

Л е н а. Мы себе так глаза испортим.

А н я. Не испортим. Я лет с шести в потемках висюльки плету. И ничего, не ослепла. А знаешь, как помогает!

Л е н а. От чего помогает?

Пауза. Плетут.

А н я. Я ведь все детство в гарнизонах провела. Папа военный был. Зимой света нет, страшно. Ну вот мы висюльки мастерили. Иногда еще читали вслух. Песни пели. (Прервалась, испуганно смотрит на окно, за которым страшно и отчаянно воет ветер.) А еще, когда света не было, мы с братом просились к соседке тете Люсе. У нее в темноте светился правый глаз. Ну, так все говорили. У нее там, на правом глазу, всегда фингал был. Никогда не проходил! Муж, видать, был левша, и бил ее только туда. Он бывал такой розово-фиолетовый, фингал этот. Зеленоватый бывал. Фосфорный как бы. И говорили, что он в ночи сияет.

Последние фразы Аня произносит, сотрясаясь от смеха и придерживая беременный живот. Но вдруг замолкает, съеживается, затыкает уши.

Л е н а. Ты чего?

Аня не отвечает. Сидит, сжавшись. Тишина. Отчаянно воет ветер.

Л е н а. Ты чего, Анюта?

А н я. Ветер проклятый. Не могу! (Пауза. Аня держится за голову и раскачивается, будто ветер пробрался в комнату и мотает ее из стороны в сторону.) Я его рубашку кремовую испортила! Любимую его рубашку! Дыру прожгла. Он ее на отдых брал всегда... (Поднимает на Лену безумные глаза и совсем по-детски, и оттого страшно, спрашивает.) А Сочи есть?

Л е н а. То есть как?

А н я. Курорт такой. Сочи. Есть он или нет?

Л е н а. Есть, конечно. Вы ж там были недавно.

А н я. Поклянись, что есть.

Л е н а. Клянусь. И Сочи есть, и Москва. Все на месте. Летом обязательно поедете с Сережей на море, с маленьким уже. Будете там цикад слушать... (Говорит тихо, будто убаюкивает Аню, а сама тихонько встает, достает футляр с виолончелью, на ходу приговаривает.) ...в кино ходить, мороженое есть с шоколадной стружкой... (Открывает футляр, достает виолончель.) ...и желе из вазочки... (Садится на стул, устанавливает перед собой виолончель, берется за смычок и замирает на несколько секунд — собирается с духом.) А что я вам сейчас сыграю...

Она принимается играть. Сначала тихо и неуверенно, потом все ровнее и громче. Музыка заглушает собой все. Скоро не слышно ни ветра, ни скрипа дивана от Аниного раскачивания.

Панельный дом окутала музыка, и огоньки, перемещавшиеся в окнах, замерли. В доме раскрываются форточки.

Музыка становится тише. Последняя нота, низкая и дрожащая, угасает, и Лена открывает глаза. Аня сидит напротив и внимательно смотрит на нее.

А н я. Ну, Ленка... Ну ты... А ты Паше так играла?

Л е н а. Сначала играла.

А н я. А потом?

Лена громко захлопывает футляр.

Л е н а. А потом в футляре деньги прятала. Чтоб сбежать.

А н я. Откуда сбежать?

Л е н а. Отсюда, откуда! А Пашу бросить хотела. Пришел бы из плаванья, а меня и след простыл. Ты думаешь, я чего на завод пошла? Денег я накопить хотела. И деру дать.

Аня сидит, ничего не понимая. Смотрит на Лену широко раскрытыми глазами. А Лена вдруг оборачивается и говорит зло, сквозь зубы.

Л е н а. Вы тут из-за рубашек убиваетесь, мебель громите... Вот бы мне так. А мне и оплакивать нечего. Детей от него не родила. С матерью рассорила. Чахнет себе в доме престарелых где-то.

А н я. Кто?

Л е н а. Да мать его, дура старая. Из-за меня, кстати, чахнет. Не ужились мы с ней под одной крышей. Вот за это особенно стыдно. Не люблю матерей. Никого не люблю.

Посреди ночи Лена вдруг вскакивает в ужасе, садится на кровати. Закрывает лицо руками.

День пятый

Лена открывает футляр для виолончели, из потайного кармана достает пачку денег и листик, на котором от руки записано расписание автобусов. Быстро пробегает глазами по расписанию, кидает взгляд на часы и тут же срывается с места. Берет собранную дорожную сумку. Прячет деньги в дамскую сумочку, натягивает пальто, выключает свет и выходит из квартиры.

Автобус проезжает мимо КПП и едет по сумеречной извилистой дороге, окруженной темно-синими сопками. Лена рассматривает ледяные узоры на окне автобуса.

На проходной Дома престарелых Лена показывает охраннику свой паспорт, что-то говорит. Охранник пропускает ее.

Лена идет по пустынному двору Дома престарелых. В сумерках перемещаются призрачные силуэты. Лена видит сидящего на скамейке старика. Он сидит прямо, выглядит почтенно: длинная седая борода, высокий лоб, зачесанные назад волосы. Лена подходит к нему.

Л е н а. Извините, не подскажете, где тут второй корпус?

Ни слова в ответ. Старик сидит неподвижно и смотрит в одну точку, будто никакой Лены тут нет.

Л е н а. Извините, не подскажете...

Всмотревшись в глаза старика, Лена отшатывается от него.

Лена тихонько идет по коридору. Странная тишина. Она проходит мимо раскрытых палат. В одной из них видит двух старичков, склонившихся над шашками, во второй — одинокую старушку, которая склонилась перед зеркальцем, в конце третьей палаты, у самого окна, сидит женщина в инвалидной коляске. Она смотрит прямо на проходящую мимо Лену. Лена столбенеет, увидев ее. Это та самая женщина с черно-белого рисунка.

Л е н а. Здравствуйте, Галина Григорьевна.

Галина Григорьевна молчит. Смотрит на Лену. Лена входит в палату. Садится на одну из застеленных кроватей. Тишина. На полу между Галиной Григорьевной и Леной стоит судно, которое то ли забыли, то ли не успели вынести. Лена сидит на кровати, сжавшись, не знает, куда деть глаза. То на облупившуюся стену посмотрит, то на кусочек хозяйственного мыла на раковине, то робко глянет на свекровь. И все равно взгляд ее неизменно упирается в судно. Галина Григорьевна смотрит на Лену прямо, остро. Наконец Лена не выдерживает, встает и выносит судно из палаты.

Как робот, бесчувственно, быстро, Лена несет судно по коридору. Доходит до одного конца коридора — туалета там нет. Разворачивается. Так же, с судном в вытянутых руках, идет в другой, но там, вместо туалета, оказывается еще одна палата, обитательницы которой уставились на Лену в недоумении. Пробует другую дверь — та заперта. Слышно, как сверху кто-то злобно захихикал. Лена поднимает голову и на лестничном пролете видит смеющихся над нею двух молодых женщин, очевидно, сиделок. Лена резко разворачивается и понимает, что все — все! — обитатели этажа вышли в коридор и молча наблюдают за ней. Ускорив шаг, Лена выбегает на лестницу, там, сквозь собственное учащенное сердцебиение, слышит звук сливаемой где-то воды. Она идет на звук, находит, наконец, туалет. Ворвавшись в кабинку, она выливает содержимое судна в унитаз. Тут же сгибается в мучительном позыве. Ее тошнит.

Лена входит в палату с вымытым судном. Ставит его на место. Садится на кровать и принимается вынимать из дорожной сумки содержимое. Говорит тихо, едва слышно, не поднимая глаз на свекровь.

Л е н а. Их поднимут, обязательно. Там кислород еще есть. Уже вот норвежские спасатели приехали. Я вам конфет привезла. С белой начинкой. И наши лучшие водолазы работают. Они там стучат. Семечек вот еще. Их поднимут. Обязательно. Их живучести специально обучали, понимаете? А топят-то у вас как? Теплого ничего не привезла я.

Г а л и н а Г р и г о р ь е в н а. Отвези меня к нему.

Тут Лена согнулась над сумкой так, что лица совсем не видно, и со дна принялась доставать консервы. Достает и с грохотом ставит на пол: бум! бум! бум!

Л е н а. Кабачковая икра вот еще... Килька в томате. Хлеб черный — вот он, а нож консервный я... я забыла... (Неожиданно для себя, опустошив продуктовую сумку, Лена рывком раскрывает сумочку, достает пачку денег и, нелепо сжимая ее, подходит к Галине Григорьевне, кладет пачку ей на колени, пятится к выходу, на ходу бубнит.) Это на лекарство... и если заплатить там... Ну, я пойду… Ну, до свидания...

Она поворачивается лицом к двери. Делает еще шаг и вдруг слышит, как сзади щелкнул шпингалет и резко раскрылась рама. Лена оборачивается и видит, как Галина Григорьевна выбрасывает деньги в окно и поворачивается к ней: свирепая, растрепанная, с блестящими от слез глазами.

Лена в два прыжка преодолевает лестничный пролет и оказывается на улице. Под окнами неподвижно стоит все тот же седовласый старик. Сверху, как снег, на него сыплются подхваченные ветром денежные купюры. Остальные уже валяются вокруг него. Старик ничего не замечает. Лена ползает по снегу, поднимая купюру за купюрой. Когда она подбирается к старику вплотную, ей становится видно, что стоит он в тапочках на босу ногу. Кожа стала фиолетовой с синими прожилками. Лена оборачивается, чтобы позвать кого-то из сиделок, но никого нет. Тогда она поднимает глаза на окно Галины Григорьевны.

Лена сидит за столом напротив директора и подписывает какие-то бумаги. Подписав, говорит.

Л е н а. Спасибо.

Д и р е к т о р. Вам спасибо. Подгоняйте машину, я сейчас с проходной договорюсь.

Л е н а. Мы на автобусе.

Д и р е к т о р. На автобусе? А бабулю на руках понесете? Коляску-то мы вам отдать не можем.

Л е н а. Так я куплю.

Д и р е к т о р. Не имеем права. Государственное имущество.

Л е н а. Послушайте. Может, договоримся как-нибудь?

Д и р е к т о р. Государственное иму-ще-ство.

Л е н а. А вы скажите государству, что его иму-ще-ство пришло в негодность. Списали.

Лена вынимает из кармана пальто горсть денег и протягивает директору.

В Гаджиеве Лена и несколько пассажиров выносят Галину Григорьевну из автобуса на руках. Еще кто-то помогает вытащить из автобуса сложенную пополам инвалидную коляску.

Лена везет Галину Григорьевну по сумеречному гарнизону. На новогодней елке горит звезда, мерцают гирлянды. Галина Григорьевна что-то говорит, Лена нагибается к ней, чтобы расслышать. Кивает. И вот она уже везет свекровь по обледенелой дороге мимо сараев и гаражей, мимо заснеженных огородов, мимо дымящих цехов к причалу — туда, где она стояла, впервые услышав об аварии.

Лена и Галина Григорьевна на причале. Откуда-то из-за горизонта то и дело появляются вертолеты. Один, другой… — спасательные работы ведутся в полную силу.

Лена кутает Галину Григорьевну в шаль. Включает телевизор и уходит на кухню. Галина Григорьевна слышит, как Лена там включила воду, как застучал нож по разделочной доске, как звенит посуда… Телевизор Галину Григорьевну мало волнует. Она осматривает шкаф, из-за дверцы которого торчит рукав шерстяного свитера.

Галина Григорьевна подъезжает к шкафу, дотягивается до рукава и тянет его на себя. Дверца раскрывается, свитер падает вниз, а за ним высыпается и целая гора скомканных бумажных листов. Все это валится на пол перед Галиной Григорьевной: забытое, испорченное, спутанное — будто на свалку отнесли. Галина Григорьевна с трудом поднимает одну из смятых бумажек, расправляет ее и видит рисунок Павла: выглядывающая из морских пучин подводная лодка, на покатой поверхности которой бесстрашно танцует молодая пара, а вокруг бьются волны, сверкают брызги...

Лена входит в комнату и застывает. Галина Григорьевна поднимает на нее глаза.

Г а л и н а Г р и г о р ь е в н а. Это ж он для тебя рисовал.

Щелк! Снова все погружается во тьму. Тишина. Потом привычные шорохи в подъезде.

Л е н а. Это свет отключили. Вы не пугайтесь. Я сейчас свечу зажгу.

На ощупь идет на кухню, шарит в поисках свечи. Но свечи нет. Нет ни на подоконнике, ни на обеденном столе, ни в шкафчике. Лене вдруг становится немыслимо, невыносимо страшно. Как в вязком кошмаре, она щупает стены. Кое-как выбирается из кухни. В прихожей мучительно ищет входную дверь. Наконец находит, хватается за ручку, но входная дверь вдруг оказывается дверцей шкафа. Галина Григорьевна сидит посреди комнаты — невидимая и всевидящая — и неотрывно смотрит на Лену сквозь темноту. И некуда деться от ее взгляда, от ее присутствия.

Л е н а. Не для меня!

Но Галина Григорьевна молчит. Молчит и смотрит. Пространство скомкалось. Прихожая наплыла на гостиную, и Лена, уже не понимая, где она, сшибла стеклянную вазу, скрипнула рукой по зеркалу, холодный телефонный провод обмотался вокруг ее ноги... еще шаг, и телефон громыхнул с тумбочки вниз, пронзительно звякнул, и стало слышно, как его части рассыпались по полу.

Л е н а. Галина Григорьевна, не для меня!

Молчание.

Лена плачет все больше и громче. Идет на ощупь, наконец спотыкается об инвалидную коляску, падает и утыкается лицом в жесткие колени Галины Григорьевны.

Л е н а. Простите меня.

Она плачет отчаянно, совсем как ребенок, и вдруг чувствует, как мягко опустилась на ее голову рука — опустилась и гладит. Комната вдруг осветилась мягким зелено-голубым светом. Сначала едва заметно, потом все ярче и ярче свет освещает Ленину склоненную голову, руку Галины Григорьевны, вещи Павла. Лена поднимает глаза, смотрит в окно и замирает.

Лена открывает дверь подъезда и выкатывает Галину Григорьевну на улицу. Над гарнизоном мерцает небывалой красоты северное сияние. Двери других подъездов открываются, из них выскакивают люди, одетые наскоро, кое-как. Рядом с Леной и Галиной Григорьевной оказываются и беременная Аня, и Валентина Ивановна с дочкой, и Кирик в шапке-ушанке и с перевязанным горлом, и Зоя, и Марина стоит там же, неподалеку. Сине-зеленое свечение играет высоко над завороженными людьми. Они смотрят на волшебное сияние, не в силах ни говорить, ни даже плакать. Впервые в своей жизни они знают, что они не одни.


 Екатерина Мавроматис (род. в 1983) — драматург, сценарист. Окончила St. Lawrence University, США (по специальности «английская литература») и Высшие курсы сценаристов и режиссеров (2008, мастерская Л.Голубкиной и О.Дормана). Автор сценариев к фильмам «Жили-были бабы» (2008, к/м), «Генеральная репетиция» (2012, к/м), новелл «Акварель», «Кошка, Мишка и Лиса», «Коля-Коля» (с С.Муратовым и А.Ходоновой) в альманахе AstraI love you (2012).                         Сценарий «Стыд» принят в производство ООО «Культурные инициативы». Режиссер — Юсуп Разыков.

 

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 09:28:14 +0400
Культурная контрреволюция. ТВ: ликвидация документального кино http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/kulturnaya-kontrrevolyutsiya-tv-likvidatsiya-dokumentalnogo-kino http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/kulturnaya-kontrrevolyutsiya-tv-likvidatsiya-dokumentalnogo-kino

Три экранные революции — появление кинематографа, телевидения и видео — трижды трансформировали наши представления о возможностях документалистики.

Подробнее...

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 09:26:32 +0400
Томас Винтерберг: «Я вернулся к самому себе» http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/tomas-vinterberg-ya-vernulsya-k-samomu-sebe http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/tomas-vinterberg-ya-vernulsya-k-samomu-sebe

После оглушительного успеха «Торжества» я получил массу писем от разных людей. Однажды мне написал психиатр из Дании, он прислал папку с описанием нескольких случаев из его практики. Он писал, что в его обязанности входит изучение разных аспектов жестокого обращения с людьми, в частности такого, какой показан в моем фильме.

Подробнее...

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 09:24:39 +0400
Кристиан Мунджу: «Все нужно подвергать сомнению» http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/kristian-mundzhu-vse-nuzhno-podvergat-somneniyu http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/kristian-mundzhu-vse-nuzhno-podvergat-somneniyu

— Волновались ли вы перед поездкой на Каннский кинофестиваль? Переживали по поводу возможной реакции зрителей на фильм?

Кристиан Мунджу. Прежде всего я был очень рад, что моя картина участвует в основном конкурсе. Я надеялся, что она затронет многих, побудит зрителей к размышлению. Я хотел бы, чтобы каждый попытался составить свое собственное мнение об этой истории и задумался о своих отношениях с религией.

Подробнее...

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 09:23:06 +0400
Михаэль Ханеке: «Я рад, что снял простой фильм» http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/mikhael-khaneke-ya-rad-chto-snyal-prostoj-film http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/mikhael-khaneke-ya-rad-chto-snyal-prostoj-film

Деннис Лим. Почему вы решили взяться за такую тему, как страдание пожилых людей?

Михаэль Ханеке. Я никогда не делаю фильм с целью показать, указать на что-то. Достигая определенного возраста, вы естественным образом сталкиваетесь со страданием близких — родителей, дедушек и бабушек. Размышления об этом и породили фильм. Я не стремился сказать что-то об обществе в целом.

haneke1Деннис Лим. Вы говорили, что, работая над «Любовью», во многом опирались на собственный жизненный опыт. Чувствовали ли вы необходимость обратиться к теме старения, поскольку сегодня она редко отражается в кино со всей прямотой и откровенностью?

Михаэль Ханеке. Мне кажется, к этой теме обращаются многие. Было несколько телевизионных и кинофильмов, в которых рассказывалось о нелегкой участи стариков. Хотя все они, скорее, с политическим контекстом. Я не хотел снимать что-либо подобное. Эта тема действительно важна. Но я снимаю фильмы под впечатлением от какой-то ситуации, от чего-то, что побуждает меня к размышлению и что можно выразить средствами искусства. Я всегда стремлюсь прямо смотреть на то, с чем работаю. Думаю, задача драматического искусства в том и состоит, чтобы сталкивать нас с темами и сюжетами, о которых индустрия развлечений обычно предпочитает умалчивать.

haneke

Деннис Лим. Что вы можете сказать о проблеме насилия, что так или иначе связана с темой картины, и о том, как все это в целом может негативно повлиять на аудиторию?

Михаэль Ханеке. Меня часто спрашивают о насилии. Но я не выискиваю его повсюду, где бы то ни было. В жизни бывают приятные и не очень приятные моменты. Это относится ко всем сферам жизни, в том числе к насилию и любви.

Деннис Лим. Когда вы писали сценарий, вы уже предполагали, что пригласите на главные роли титанов французского кино?

lubov3

Михаэль Ханеке. Я писал сценарий для Жан-Луи Трентиньяна. Всегда восхищался им и хотел когда-нибудь с ним поработать. Нужно было лишь найти подходящую роль. Его участие в картине было для меня абсолютно необходимым условием, без него я бы и не стал снимать это кино. Он излучал тепло, необходимое мне для работы над фильмом.

В юности я был очарован игрой Эмманюэль Рива в фильме «Хиросима, любовь моя», но потом потерял ее из виду. Когда пришло время кастинга на главную женскую роль, мы стали проводить прослушивания, пригласили всех французских актрис нужной возрастной категории. С самого начала Эмманюэль Рива была моей фавориткой — не только потому что она великолепная актриса, но и потому что в дуэте с Трентиньяном они образуют невероятно притягательную и убедительную пару.

Деннис Лим. На пресс-конференции Жан-Луи Трентиньян назвал вас очень требовательным режиссером, даже пошутил насчет того, что в одной сцене вы и голубя заставили сыграть роль. А Изабель Юппер, с которой вы часто сотрудничаете, сказала, что ей с вами работать совсем не трудно. Можете ли вы сказать, что действительно требовательны к актерам? Приходится ли им страдать на съемках ваших картин?

lubov1

Михаэль Ханеке. Мой подход к работе максимально рационален, я всегда спокоен, нацелен на результат. Это романтическое заблуждение — думать, что для того чтобы снять трагический фильм, на площадке нужно создать столь же трагическую атмосферу. Для актеров важно не страдание, а сосредоточенность.

Поскольку я сам пишу сценарии своих фильмов, я знаю, что ищу. Да, я настойчиво требую выполнить то, чего я хочу, но в работе для меня не менее важны терпение и любовь. Мои родители были актерами. Я люблю актеров. И для меня работа с ними — самая приятная часть кинопроцесса. Важно, чтобы они чувствовали себя защищенными и были уверены в том, что их не обманут и не предадут. Создав эту атмосферу взаимного доверия, можно уже ни о чем не волноваться — актеры сделают все, что необходимо режиссеру.

В отношениях с актерами можно быть настоящим диктатором, но они это почувствуют и все отразится на их игре. А можно постараться сделать так, чтобы они начали понимать и разделять мнение режиссера, чтобы их действия стали выражением их собственных убеждений и представлений. Все дело тут в решительности, твердости и умении быть убедительным. Я не из тех режиссеров, кто любит долго беседовать с артистами, репетировать много часов.

Я очень техничен: говорю актерам, куда им идти, когда садиться, как взять чашку кофе, куда смотреть и когда произносить реплику. Мы пробуем сразу снять сцену, а если не удается, работаем до тех пор, пока все не получится как надо. Все очень просто.

Деннис Лим. Почему практически все действие фильма происходит в квартире супружеской пары?

Михаэль Ханеке. Когда решаешься взяться за столь серьезную тему, необходимо найти максимально адекватный формальный подход. Жизненное пространство пожилых и больных людей съеживается до размеров их квартир, они существуют в этих четырех стенах. Мне показалось драматургически оправданным вернуться к классической формуле единства времени, места и действия. Трудно удержать внимание зрителя, когда снимаешь игровой фильм, где всего два персонажа и одно место действия. Но я с удовольствием принял вызов, и если мне в итоге удалось справиться с этой непростой задачей, тем лучше.

Я не хотел снимать социальное кино, где действие часто происходит в больничных палатах, — все то, что мы уже видели тысячи раз. Тема фильма — поведение людей. С формальной точки зрения это более приятный подход. Если сюжет позволяет сохранять единство места, это лучше. Я рад, что снял простой фильм.

Деннис Лим. Квартира, которую вы построили в павильоне студии, сама по себе стала персонажем фильма: она может многое поведать о совместной жизни супругов. Как вы представляли себе это место и как работали над его обустройством?

Михаэль Ханеке. Это была квартира моих родителей. Но поскольку действие происходит не в Вене, а в Париже, пришлось кое-что изменить: у моих родителей была мебель в стиле бидермейер, а наши комнаты в фильме мы обставили во французском стиле. Чтобы избежать недоразумений и недопонимания, хочу сказать: то, что побудило меня снять эту картину, не имеет никакого отношения к моим родителям. Это связано с другим близким мне человеком. Родительскую квартиру я использовал, поскольку уже в процессе написания сценария всегда полезно иметь представление о некоем конкретном пространстве, оно может подсказать хорошие идеи. Например, в данном случае расстояние от кухни до спальни отчасти подсказало мне, что и как должны делать герои, что может произойти на этой территории.

lubov

Деннис Лим. Звуки и голоса играют в фильме важную роль. В чем особенности вашего метода работы с этими компонентами?

Михаэль Ханеке. Я работаю с эмоциями, и здесь для меня важны точность, тщательность. Естественно, во всех диалогах в картине есть некая внутренняя музыкальность, особая мелодика. В работе я больше использую слух, чем зрение, поскольку если эмоция правдива, это слышно сразу. Со взглядом сложнее: слишком много отвлекающих элементов.

Деннис Лим. Не удивило ли вас, что «Любовь» приняли так благосклонно? Ваши предыдущие картины, также исследовавшие непростые темы, публика зачастую принимала более…

Михаэль Ханеке. Агрессивно? Я надеюсь, что каждый новый фильм раскрывает меня с новой стороны. Люди иначе реагируют на эту картину, поскольку все или уже сталкивались в жизни с подобными проблемами, или знают, что рано или поздно им это предстоит. Так что все дело в теме. Не думаю, что с возрастом я становлюсь мудрее, мягче или спокойнее.

http://www.nytimes.com

http://cineuropa.org

Перевод с английского Елены Паисовой

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 09:21:26 +0400
Призрак Иуды. Триптих http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/prizrak-iudy-triptikh http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/prizrak-iudy-triptikh

Война существует как общая тревога и часть жизни, она некогда была, но до сих пор существует как неразрешенная проблема.

(Сергей Лозница. Из интервью)

Личное. Вместо введения.

Осенью 44-го года мы всем классом отправились смотреть «Зою». На обратном пути домой я решала, смогла ли бы я выдержать такое — босиком, в одной рубашке, по снегу, языком огня по щеке… Смерть должна быть героическим актом — вариантов не было. Мне было восемь лет.

Подробнее...

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 09:18:58 +0400
Дорога в прекрасной пустоте. «Мад», режиссер Джефф Николс http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/doroga-v-prekrasnoj-pustote-mad-rezhisser-dzheff-nikolsv http://old.kinoart.ru/archive/2012/06/doroga-v-prekrasnoj-pustote-mad-rezhisser-dzheff-nikolsv

Большие авторы в американском кино давно сменились так называемыми «независимыми». Глагол «выродились» употреблять не хочется — просто времена изменились: вещи были большими — а стали маленькими; эпоха великих битв прошла, настало время локальных конфликтов; вместо того чтобы одержать великую стратегическую победу, достаточно взять условную тактическую высоту.

Подробнее...

]]>
№6, июнь Wed, 17 Oct 2012 09:17:24 +0400