Strict Standards: Declaration of JParameter::loadSetupFile() should be compatible with JRegistry::loadSetupFile() in /home/user2805/public_html/libraries/joomla/html/parameter.php on line 0
№2, февраль - Искусство кино "Искусство кино" издается с января 1931 года. Сегодня это единственный в России ежемесячный искусствоведческий аналитический журнал. В каждом номере "Искусства кино" печатаются от 25 до 30 публикаций по актуальным проблемам теории и истории российского и мирового кинематографа, телевидения, анализ художественной практики всех видов искусства, философские работы, редкие архивные материалы, обзоры крупнейших фестивалей, мемуары выдающихся деятелей культуры, русская и зарубежная кинопроза. http://old.kinoart.ru/archive/2011/02 Mon, 29 Apr 2024 06:05:38 +0300 Joomla! - Open Source Content Management ru-ru Summary http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article19 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article19

 

Why I don't watch TV

Round table talk moderated by Daniil Dondurei



Vika Smirnova

 

Words, words, words…

Review of Tom Hooper's THE KING'S SPEECH (USA-Gr Britain-Australia)

Analysis of philosophical and psychological meta-subject matter as the base of the Oscar-winner's THE KING'S SPEECH. The author specially dwells on the stages of intrinsic evolution of relationship between the protagonist and power through the nuances of interrelation of the politician and the word, a phrase and sense, speech freedom and freedom of decision influencing the fate both of a single person and nation in whole.

Power, declamation, elocution, «The King's Speech», copycat king, monarch, myth, Tom Hooper

Inna Kushnaryova

Bloodbath

Review of Darren Aronofsky's BLACK SWAN (USA)

Hypersexuality as one of the injunctions of contemporary artistic culture and horror as stuffed in music of THE SWAN LAKE ballet are considered exemplified by Darren Aronofsky's BLACK SWAN. The mechanism of transition of directly manifested high art into trash, a lower genre and idiocy is also traced.

Aronofsky, ballet, hypersexualized world, «hysteria cinema», transcendence, trash, horror, frigidity, «Black Swan», outsider

Nina Tsyrkun

I'M CEO, BITCH!

Review of David Fincher's THE SOCIAL NETWORK (USA)

When analyzing filmic and real history of creating Facebook, one of the most widespread and mushrooming social networks of today, the author states, that — against the purposes declared, the host Mark Zuckerberg actually erases the boundaries of privacy making the users voluntarily face pervasive total control.

Facebook, genius, Mark Zuckerberg, «new new journalism», «The Social Network», sociopathy, thriller

Elena Paisova

The lower depth

Review of Danny Boyle's 127 HOURS (USA-Gr Britain)

Investigation of a fresh character type in American cinema through the Danny Boyle's 127 HOURS. Peculiarities of the author's narration and his innovative techniques of screen adaptation are also treated. Actuality of rapid fuzzy fusion of elements of mainstream and art-house is specified.

«127 hours», Danny Boyle, heroism, time and space unity, cinema of «living through», superhero comics, inescapable eventuality, pseudologic, action



Denis Dragunsky

 

Revolution of women

Vladimir Mirzoyev

«Swamp and oil are our major metaphors»



Inna Kushnaryova

 

The last modernist

Comprehensive analysis of Jean-Luc Godard's creation of the middle and late periods. The author specially dwells on dynamics of ethical and political in Godard's radical outlook, which estranged a considerable part of spectators and colleagues from him.

Antiamericanism, Jean-Luc Godard, deconstructor, viewer's pleasure, History, representation criticism, narrativity, modernism, opposition, postmodernism, citation principle, Oeuvre

Dmitry Desyaterik

Socialism

Investigation of the cardinal theme in Godard's creation, that is confrontation of personality, idea and ultimately cinema and the system, law, order, society, authorizing this order and law. Evolution of aesthetical methods of screen implementation characteristic of the radical filmmaker is considered as seen through the camerawork, topography, infraction of frame composition, sequence or sound and paradoxical angles of shooting.

Author, visual metatext, Jean-Luc Godard, genre and plot deconstruction, Maoist period, political films, Stranger, sense ruptures, reality resistances, camera movement, utopia, ultraleft period

Evgeny Slivkin

Escape to space

Different aspects of symbolic and real characteristics of Soviet and Russian life and culture, diametrically divided by the axis «centre- periphery». In this context through the films A PAPER SOLDIER and DREAMING OF SPACE filmic representation of metaphorical senses of such notions as outer space, GULAG, zone, freedom and human dignity is treated.

GULAG, biocosmists, «Paper Soldier», Ilya Kabakov, cosmic myth, «Dreaming of Space», Viktor Pelevin, periphery, centre

Evgeny Gusyatinsky

Remembrances and story

Rotterdam-2011

Analysis of the newest trends of the world cinema d'auteur in debuts and second films selected by the Rotterdam annual. Dynamics of transition of some promising aesthetical trends into stereotyped specimen encouraged by film festivals that is ethnics, primitive, raw reality, neglect of narration are considered.

Сoming of age stories, Rotterdam-2011, debuts, art of open editing, quasiart, caricature, «exotic texture»

Tom Hooper — Colin Firth:

«To become a king is a nightmare incarnated»

Conversed by Michael Leader

Joel Cohen, Ethan Cohen:

«We've got nothing in common with John Ford»

Conversed by Cole Haddon



Pulat Akhmatov

 

Jugi

A script

Andrey Shcherbinin

Guppy

A script

Leonid Vodolazov

King Lear from Yasnaya Polyana

Film-novel. Film one

 

]]>
№2, февраль Mon, 30 May 2011 11:29:41 +0400
Аннотации научных статей http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article18 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article18

 

Вика Смирнова. Слова, слова, слова…

Исследование философско-психологического метасюжета, положенного в основу «оскароносного» фильма «Король говорит». Автор статьи анализирует этапы сложной эволюции отношений героя и власти через нюансы взаимосвязи политика и слова, фразы и смысла, свободы речи и свободы принятия решений, влияющих на судьбу отдельного человека и нации.

Власть, декламация, дикция, «Король говорит!», король-имитатор, монарх, миф, Том Хупер

Инна Кушнарева. Кровавая баня

Статья о фильме Даррена Аронофски «Черный лебедь», исполнительница главной роли в котором Натали Портман получила «Оскар», — в первую очередь о балете, о его природе, представленной во фрейдистских интерпретациях. Автор обращает внимание на гиперсексуальность как одно из предписаний современной художественной культуры, полагая, что и в «Лебедином озере» хоррор заложен в самой музыке. В статье рассматривается, каким образом высокое искусство переводится в своего рода треш, в низкий жанр, когда оно, представленное напрямую, превращается в нелепое и комическое, в маразм и нафталин.

Аронофски, балет, гиперсексуализированный мир, «кинематограф истерии», трансцендентность, трэш, хоррор, фригидность, «Черный лебедь», чужак

Нина Цыркун. I'm CEO, bitch!

Анализируя фильмическую и реальную историю создания одной из наиболее влиятельных современных социальных сетей Facebook, автор приходит к выводу, что, вопреки провозглашенным целям, ее создатель Марк Цукерберг на самом деле стирает границы приватности, заставляя пользователей по собственной воле попадать под всепроникающий тотальный контроль.

Facebook, гений, Марк Цукерберг, «новый новый журнализм», «Социальная сеть», социопатия, триллер

Елена Паисова. На дне

Статья посвящена исследованию нового типа героя в американском кино на примере картины Дэнни Бойла «127 часов», а также выявлению особенностей авторского языка и новаторских техник, используемых в экранизации литературного произведения. В статье также рассматривается тема актуальности сочетания элементов мейнстрима и артхауса, граница между которыми становится все более размытой.

«127 часов», Дэнни Бойл, героизм, единство времени и места, кино «проживания», комикс о супергерое, неизбежная случайность, псевдологика, триллер, экшн

Инна Кушнарева. Последний модернист

Статья содержит всесторонний искусствоведческий анализ творчества Жан-Люка Годара среднего и позднего периодов. Автор специально останавливается на динамике этических и политических позиций Годара-радикала, которые повлекли за собой отчуждение от него части зрителей и коллег-кинематографистов.

Антиамериканизм, Жан-Люк Годар, деконструктор, зрительское удовольствие, История, критика репрезентации, нарративность, модернизм, оппозиция, постмодернизм, принцип цитатности, Произведение

Дмитрий Десятерик. Социализм

Исследование одной из магистральных тем творчества Годара — противостояние личности, идеи, наконец, кино и системы, закона, порядка, общества, санкционирующего этот закон и порядок. Статья анализирует эволюцию эстетических приемов экранного воплощения идеологии режиссера-радикала, останавливаясь на таких аспектах, как работа с камерой; топография, нарушение целостности кадра, монтажной фразы, звука; выбор парадоксальных ракурсов съемки.

Автор, визуальный метатекст, Жан-Люк Годар, деконструкция жанра и сюжета, маоистский период, политические фильмы, Посторонний, разрывы смысла, сопротивления реальности, ход камеры, утопия, ультралевый период

Евгений Сливкин. Побег в космос

Статья живущего в США культуролога и слависта рассматривает на разные аспекты символических и реальных характеристик советской и российской жизни и культуры, разведенной на полюса осью «центр — периферия». В этом контексте на примере фильмов «Бумажный солдат» и «Космос как предчувствие» автор исследует киновоплощение метафорических смыслов таких понятий, как космос, ГУЛАГ и зона, свобода, человеческое достоинство.

ГУЛАГ, биокосмисты, «Бумажный солдат», Илья Кабаков, космический миф, «Космос как предчувствие», Виктор Пелевин, периферия, центр

Евгений Гусятинский. Воспоминания и рассказ

В статье анализируются новейшие тенденции мирового авторского кино, представленные в дебютах и вторых фильмах — селекции ежегодного фестиваля в Роттердаме. Специалист в области арткино и особенностей программирования главных киносмотров мира, Евгений Гусятинский рассматривает динамику превращения некоторых перспективных эстетических трендов в поощряемые фестивалями штампы, среди которых этнофактуры, примитив, «сырая реальность», пренебрежение к нарративу.

Сoming of age stories, Роттердам-2011, дебюты, искусство открытого монтажа, квазиарт, шарж, «экзотическая фактура»

 

]]>
№2, февраль Tue, 24 May 2011 10:54:45 +0400
Король Лир из Ясной поляны http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article17 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article17

 

— Лёв Миколаич! А, Лёв Миколаич!

— У? Что?

— Пава отелилась!!!

— Ну?!

Сбросил одеяло, спустил ноги, путаясь в одежде, стал одеваться.

— Ну, как там?

— Ох, и телóк хорош: крупный! белоносый! С телку ростом! Вот что значит порода.

— Как Пава?

— А чего ей? Облизывает! Задом загораживает!.. Ох, и артистка! Красавица! Правильно вы ее в прошлогодь купили.

— Матрёну позови!

— Там уже!!

— Пошли!

Прокрадываясь столовой, осторожно прикрыл дверь в спальню жены — та подняла голову.

— Ты куда?

— Пава отелилась!!

— Событие какое — весь дом будить!

 

— Папá! — кричат из детской.— И мы с вами! И мы хотим посмотреть!

— Спите! Спите!

— Нет, мы с вами!

 

Из правой комнаты вываливаются заспанные ребята; из левой — девчонки: в одних рубашках, простоволосые бегут по коридору.

— Wаrds! Вэрнитэс! — кричит по-английски полуодетая, встрепанная гувернантка.

— Нашлепайте им, мисс Гулль! — показывается из своей спальни Хозяйка. — Бесстыдницы! Как несовестно! (Плач, выговоры, шлепки.) Господи Боже мой! Когда же это кончится! Содом! Бедлам! И так каждый день! Нет, в город! В город! Всех в город! В Москву — учиться!.. Слава Богу, сегодня последний день!

— Мы не поедем! Мы здесь хотим! С папá!

— Нет, поедете! Хватит с коровами сидеть! Пора выпускать вас в люди! В свет!.. Наказывайте их, мисс Гулль! Наказывайте!..

Широкозадая, гладкая корова, шумно пыхтя, загораживает атласным, краснопегим боком новорожденного телка…

— Ах ты, милая! Ах ты, моя красавица!..

— Папá! — протиснулась простоволосая дочь, запахивая пальто прямо на рубашке и взволнованно дыша от бега…

— Смотри, Маша, какое чудо! Правда?

— Ой, какая прелесть! Можно мне погладить?

— Погладь.

Корова забеспокоилась, оглядела глубокими (отороченными в белые ресницы) глазами столпившихся вкруг нее в умилении людей и протяжно замычала.

Все радостно и легко засмеялись…

— Приказчик где?

— Здесь я, Лев Николаич. С приплодом вас!

— Спасибо. Где же решетки для яслей?

— Плотников нет, Лев Николаич.

— Как «нет» — троих намедни взяли?

— Так что… один запил, у другого мать умерла, на похороны ушел.

— Ну, а третий?

— Да вам на что плотник-то?

— Ну, решетки-то вот для яслей давно уговорились сделать!

— Да вы не беспокойтесь: вот кончим бороны, тотчас и за решетки возьмемся.

— Как — и бороны не готовы?!

— Да ведь что прикажете с этим народом!

— Так ведь опоздаем с зябью! Сеять-то начали?

— Да вон за Турковым оврагом уже сеют… да сеялку сломали.

— Как сломали?! Новую! Только что выписанную сеялку сломали? А ну, едемте туда! Игнат! Седлай Клопика!

— Слушаюсь!

 

На посеве, у сломанной сеялки, прямо на рассыпанных семенах сидят сеяльщики, курят.

— Вот видите, как они сеют! Такой народ!

— Почему курите, а не сеете?

— Да сеялка, сударь, негодящая…

— Как так — совсем новая машина!

— Машина она новая — это точно, тольки не для нашей зямли.

— Сеяли бы вручную, из севáлки — время-то ведь упускаем!

— Не извольте беспокоиться, сударь, уложимся в срок.

— Пожалуйста, не рассуждай, а делай, что говорят!

— Да-к ведь, Лёв Миколаич, кажись вот, как отцу родному стараюсь. Энтот год как хорошо рассадил! Я ведь и сам не люблю дурно делать и другим не велю. Хозяину хорошо, и нам ладноть…

— Ну-ко дай-ка я!

— Сами хотитя?

— А что ж мне делать, коли вы только рассуждаете, а время уходит. (И пошел по пахоте с севáлкой, раскидывая семена.)

— Ну, барин, — крикнули ему вслед. — Чур весной не ругать мине за эфтот клин, коли плохо взойдет. (И засмеялись.)

 

— Здесь чего? (Подъехали к другой пахоте.)

— Заканчиваем, Лёв Миколаич. Да чижалó: плуги негодящие! Прямо живот надорвал и лошадь замучил. Лутче б сохой-Андревной: нам сподручней и коню легше.

— Как «чижалó»? Плугом же легче. Что ты говоришь!

— Нет, Лёв Миколаич: сохой оно сноровистей.

— Ну-ко дай мне!.. Постой: это что ж такое? Надо ж было резец опустить! Ты ж без резца пашешь! О-ё-ёй! Как же тут не замучиться: ты ж силóм ворочаешь — землю портишь и лошадь загнал… Ну-ка: пусти!

— Почему телок прошлый раз обкормили?

Скачут с приказчиком к дому.

— Почему лошадей запускают в пшеницу? Почему? Почему? Почему? Объясните вы мне, наконец!.. Я держу приказчика, сам кручусь целый день, трачу деньги на дорогие машины, сортовые семена, покупаю на выставках английский скот, а дела идут все хуже и хуже… Почему?!

— Так ведь это такой народ. Лев Николаич!

— Не «такой народ», а такой приказчик!

И, хлестнув лошадь, поскакал к воротам!

 

— Бог помощь, ваше сиятельство.

— Это кто? — спросил у конюха Игната, отдавая ему повод.

— Рядчик Семен, Лёв Николаич. Второй раз приходит! Подряжаться насчет леса.

— Это хорошо. Это выручка мне большая. Идем в контору, Семен!

 

Проходя мимо крыльца, увидел жену у тарантаса

— Это чего?

— В Москву собираем!

— Как в Москву?!

— Ну, как же? Что ж ты, забыл? Вчера решили, что ты едешь наконец в Москву: дом покупать, детей везти учиться надо!

— Эх, не вовремя! Что это — горит, что ли?

— Этому «времени» у тебя никогда не будет. Ты что же хочешь: детей всю жизнь в деревне продержать? Детей учить надо! Дочерей в свет вывозить!

— Ну, хоть не сегодня. На той неделе. Тут вон с севом запарка… лес надо продать… Тогда б и деньги свободные нашлись на дом!

— Нет! Ты уж которое лето все то же твердишь. Откладывать нельзя!

— Ну, до четверга! Вот только…

— Лева! Или я, или коровы!

— Ну, хорошо! Собирайте! Я в контору забегу!

— А завтракать?

— Сейчас! Сейчас!

— О, Господи, что ты так кричишь?

 

За завтраком.

— Переоденься!

— Ничего.

— От тебя навозом пахнет. Дети…

— А пусть приучаются. Из этого навоза вот эти булки растут!

— Бог знает, что скажет. При мисс Гулль-то!

— А что, мисс Гулль булки не ест? И кофе не пьет?.. От Павы этой, от ее навоза — и молоко это, и масло, и сливки… Так, мисс Гулль?

Та что-то промычала, дети засмеялись.

— Не смейте смеяться над мисс Гулль! — крикнула мать.

— Но они же не…

— Не защищай!.. Они не нуждаются ни в чьей защите, на них никто не покушается!

— А какой теленочек, папá? Он рыжий? Маша сказала: он белоносый. Хи-и…

— Да. А где Маша?

— Она наказана: выбежала в одной рубашке в конюшню!

— Не в конюшню — в коровник!

— Ах, все равно!

Встал, пошел в детскую — привел за руку надутую, зареванную Машу, посадил рядом.

— Сегодня у нас такой праздник, что ее надо простить. Правда, Машенька?

— Да,— сказала надутыми губами, вытирая слезки.

— Папá! — тараторят дети. — А как назовут теленочка?

— Папá! А он — Он или Она?

— Прекратить! — так резко ударила по столу мать, что на пол упал ножик.

— Ну, что ты, Соня! — укоризненно поглядел на нее Толстой.

Та бросила в сердцах салфетку и вся красная, с наслезенными глазами, едва сдерживаясь, выметнулась из-за стола!..

 

— Ну, Сергулевич! — обратился Толстой к семнадцатилетнему сыну, уминая сено в тарантасе. — Едем со мной?

— А можно? — обрадованно посмотрел на хмурую мать.

— Соня? — спросил Толстой.

— Ах, оставьте меня в покое! Делай, как хочешь, со своими вечными причудами. А я устала от них.

— Ну, Соня…

— Ах, оставьте, оставьте меня! — Пошла, почти рыдая, в дом. — Я вам всем в тягость: дети меня не слушаются, ты меня презираешь! Это не жизнь, это мука!

— Со-ня… — полез за ней из тарантаса.

— Ах, оставьте меня! — громко взвизгнула та и исчезла на террасе.

Все неловко помолчали.

— Ну, иди — одевайся, — вздохнул Толстой… — И попроси у ней прощения.

— Да в чем я должен просить прощения? — обиделся сын. — В чем я виноват?!

— Ну, а ты попроси все-таки. И за меня тоже — и ей будет легче.

— Не буду!

— Ну, Сергуле-евич… Сделай это для меня.

— Папá! — сказала вдруг хорошенькая Маша. — Я тоже пойду попрошу у мамочки прощения.

— Вот и хорошо. Ступай, милая, попроси. Ты у меня прелесть, что за девочка.

— И я пойду, папá,— поддержала старшая Татьяна.

— И я! — пропищала совсем маленькая Александра.

— Ну, вот и замечательно. И Илюшу возьмите. Ступайте все и скажите, что я тоже глубоко виноват перед ней, она и простит всех нас. Она добрая.

Все поцеловали на прощание отца и смиренно пошли в дом.

— Ну, а ты что же? — спросил он оставшегося восьмилетнего Левушку (точь-в-точь копия самого Толстого).

— А я не пойду! — насупленно ответил тот. — Пусть притворяки эти идут, лицемерят, а я не пойду!

— Это почему же? — улыбнулся Толстой.

— А потому, что я ее ненавижу!

— Это мамá-то?!

— Да!

— Нашу добрую, милую мамá?!

— Да не «милую и добрую» — не притворяйся! А злую и капризную истеричку.

Я слышал, как вы говорили про нее ночью с дядей Костей. Я не спал и все слышал.

— Ну, ты, верно, не так что понял. Мы говорили о другой женщине — о его невесте.

— О невестах так тоже не говорят. И я вас всех ненавижу: за то, что вы все врете.

— Как ты говоришь!

— Да! И ты врешь больше всех! Ты притворяешься только, что любишь мамá: «тю-тю-тю; тю-тю-тю», а сам ненавидишь ее. И я ненавижу. Да и вас всех: за то, что вы все притворяки… Когда я вырасту большой, а вы будете старые, я уйду от вас и не буду вас кормить. Вот!.. И я еще много про вас знаю! Мне ребята на деревне говорили.

Толстой покашлял.

— Да, ты во многом прав, брат. Врем мы много… Ну, прости меня.

— Нет, не прощу! — зло дрожа, выпалил сын.— Никогда!

— Едем, папá! — выбежал довольный Сергулевич. — Простила и разрешила!

— Ну, с Богом! Поехали, Игнат! — закричал Толстой конюху в конюшню.

Тарантас тронулся. С террасы махали домашние… Вышла последней и жена… Кухарка кланялась в двери кухни… Дворник Филат с метлой снял шапку. Приказчик с виноватой улыбкой стоял у ворот…

— Простите меня, Федор Степаныч, — проговорил Толстой, проезжая мимо.

— Ну, чего там, — ответил приказчик. — Кто старое помянет…

— Прощай, Матрена! — крикнул озорно кухарке.

— Прощевай, батюшка… Счастливого пути!

 

И вдруг что-то произошло.

Толстой закряхтел, завозился, стал поталкивать кучера. С той стороны ворот, в углублении, стояла статная молодайка!

Хотели проехать мимо.

Но тут платок на ней сам собой опал — и голова озарилась нестерпимым сиянием льняных крупных кос!

— Прощай, Анисья! — задавленно прохрипел Толстой.

Та прикрыла ресницами глаза и молчала, как каменная. Только груди у ней ходили под рубашкой.

— Анисья! — тем же голосом повторил Толстой.

— Прощайтя! — выдохнула она, и губы у ней помертвели…

Взяли уже рысью от ворот, когда кучер сказал:

— Мальчонка чавой-то ваш бегит!

— Кто?

— Да Левушка, — обернулся Сергулевич.

— Чего он?

— Не знаю.

— Останови!

— Тррр!..

— Не идет. Тож остановилси.

— Подождите, я сейчас,— сказал Толстой и тяжело спрыгнул на землю.

— Ну, ты чего? — спросил он, подходя к сыну и приседая перед ним.

— Ничего, — насупленно бычился тот, оглядываясь и оглядываясь на Анисью.

— Никак не можешь простить меня?.. О хо-хо… Все, что ты говорил, — правда.

И мы, действительно, с дядей Костей говорили тогда про мамá. Но я был тогда расстроен и зол, а теперь уже думаю иначе. И я люблю ее в самом деле. Она бедная — наша мамá. — Глядел он в сторону ворот с Анисьей. — И желает нам добра. И ты ее тоже полюби. Ладно?

— Ладно.

— А прощение твое я заслужу. Отныне даю тебе слово: не буду больше врать: нигде! И никому!

Толстой сказал это так серьезно, что у обоих заблестели слезы, и сын бросился ему на шею, тяжело всхлипнув… Потом оторвался и побежал назад к воротам, отирая слезы, но — ослепленный ими — ткнулся с разбегу в колени Анисьи и непроизвольно об-хватил ее.

И тогда она заплакала! Закрылась дареным цветастым платком.

— Трогай! — вне себя крикнул Толстой.

— Но! Залетные! — гаркнул залихватски Игнат и неожиданно по-разбойничьи свистнул. Кони дернулись, и скоро облаком пыли скрыла их дорога!..

 

— Что? Что там? — бегут со всех сторон к толпе у перрона. (Вливаясь в нее, как ручьи в озеро.)

— Да задавило кого-то!

— Кого же?

— А Бог весть.

Толстой с сыном инстинктивно выпрыгнули на ходу из тарантаса и, как все, побежали к толкущейся (налезающей друг на друга) толпе у путей.

Голоса:

— Что ж она?

— Да кто ж ие знаить. Сама быдто.

— Как жа? Зачем?

— Дык ведь кабы знать.

Кто-то запричитал. Заголосили! Одна баба вылезла из толпы, отирая слезы.

Громада черного паровоза пыхтела рядом кровожадным дымным Чудищем.

Толстой протиснулся, взглянул и тут же отвернулся, судорожно шаря платок по карманам… Но его неудержимо вырвало — на шпалы, на измазутченный, грязный щебень, на битое стекло — всякий мусор под ногами.

Сергулевич, коротко и испуганно зыркнув на отца, осторожно заглянул через толкущиеся впереди плечи расширенными глазами, ожидая чего-то невозможного…

Но увидел только вывернутую белую женскую руку (в пальцах которой бытово

и трогательно был зажат еще железнодорожный билет, а в сгибе локтя — бисерная сумочка) и запрокинутую молодую голову с белой шеей и узлом чистых темных волос, к которым пристали песок и окурок…

И лишь когда он случайно повел глаза в сторону (от мешавшего ему впереди мерлушкового воротника), что-то будто ударило ему в лицо: в красноватом тумане мелькнуло перед ним все искромсанное атласное платье, в кровавых пятнах кружевная нижняя юбка… Торчали какие-то синеватые дымящиеся мослы крупной кости с сорванным мясом… И дальше что-то страшное, красное, непереносимое…

 

— Вот куда мы едем! — Покачиваясь в вагонной полутьме, говорит Толстой. — Плохо дома-то?!

Притихший Сергулевич смотрит в закопченное вагонное окно и видит вместо росных лугов и душистых яснополянских рощ промазутченную землю, забитую песком и щебнем, в потеках ржавчины, помоев и кала — всякий непотребный мусор…

— Ту-ту-у! — кричит над всем этим чугунный, стукотящий на всю округу колесный зверь, кадя жирным, чихающим дымом… Черные ромашки чахло качаются у насыпи, черные столбы мелькают, как солдаты на смотру… чумазые, оборванные ребятишки вяло машут возле жалких, грязных изб, за которыми все чаще встают черно-кирпичные фабричные корпуса с решетками на окнах… известковые казармы… желтые казенные здания… И везде дымящие и дымящие высокие трубы. И чем ближе к Москве — тем дымнее, чернее, теснее…

 

— Москва, сударь, — она и есть Москва! — увязывает толстовские чемоданы на пролетку московский извозчик. — Она деньги любит и слязам не верит. Хе-хе…

Ошеломленный городом Сергулевич на все стороны растопыривает глаза… Вокруг гомонят торговки, ковыляет инвалид, звеня медалями, каркают вороны на церковных крестах, трезвонят колокола, стучит колесами проезжающая карета…

— Ну, скоро там?! — с барской интонацией торопит он извозчика.

— Ишь, быстрый какой! — хахакает извозчик. — Скоро сказка сказывется… Сейчас увяжем… Залезай покедова…

— Папá! — возбужденно кричит Сергулевич. — Едем! Ну, что же ты! (Видя, что отец стиснут какой-то говорливой толпой и с ним, как всегда, что-то происходит.)

— Позвольте! — говорит Толстой городовому. — Он же попросил у меня на хлеб, а вы его забираете. За что?!

— Значит, неположено! Я его здесь давно заприметил: попрошайничает у проезжающих.

— Но как же так: нищий-то Христов, а вы его в участок!

— Житья не дают! — кричат в толпе. — Уж и на хлеб просить нельзя. Подыхай, значит, с голоду!.. Больного человека в участок тащит!

— Рразойдись! — грозит городовой. — Паччему сбор?.. Извозчик, сажай его. Повезем в участок!

— Ваше степенство! — цепляется за Толстого опухший, с трахомными глазами нищий. — Заступитесь! Не оставьте в обиде! Единственно от голода и болезни попросил.

— Ну, папá! — ерзает Сергулевчи в пролетке. — Едем же!

— Сергулевич! — кричит Толстой. — Поезжайте! К тете Тане! А я сейчас…

— Ну, папá! — нервничает сын.

— Поезжайте, поезжайте!

И пролетка с сыном трогается.

А Толстой берет соседнего извозчика и поворачивает за уехавшим городовым.

 

— Я вас спрашиваю еще раз: что вам от меня нужно?!

— Я хочу узнать, за что взяли вон того — больного водянкой — нищего.

— Вам какое дело?

— Человек голодный и больной попросил у меня на хлеб… Как же можно запретить одному человеку просить о чем-либо другого?

— Начальство велит забирать таких. Стало быть, надо!

Толстой нервно покашлял.

— Вот вы, молодой человек.

— Ну!

— И верующий, надо полагать… Христианин!..

— Ну!

— Вы Евангелие читали?

— Ну, читал!

— А что там про нищих сказано?.. «Кто голодного накормит, больного оденет, тот Меня накормит, Меня оденет!»

Офицер заерзал, оглядываясь на нищих, притихших за решеткой, и городовых перед нею, навостривших уши.

— А ты воинский устав читал? — наконец нашелся он.

— Нет, не читал.

— Ну, так и не говори! Проповедник тут нашелся! — обернулся он к засмеявшимся городовым.

— Значит, Христов закон любви воинским Уставом теперь заменили?

— Нагайченко! — крикнул офицер в коридор, считая, видно, разговор оконченным. — Давай следующего!

 

Следующей была оборванная нищая старуха с грязной сумкой и палкой.

— Фамилия! — крикнул офицер.

— Что, батюшка? — спросила старуха.

— Ты что — оглохла? Фамилия как, говорю!

— Вчорась не ела и нынче ничаво не ела, батюшка.

И старуха заплакала.

Толстой вышел в сени, постоял…

Через все сени и дальше во двор стояли в очереди задержанные и дожидавшиеся разбора. Ближе всех стояла почти раздетая (в исподней рубашке ли, в драном платье) полудевчонка-полуженщина и, пьяно чиркая о стену серничками, пыталась закурить.

— Нельзя тут! Ишь! — крикнул стражник.

— Родители у вас есть? — спросил у нее Толстой.

Она хрипло засмеялась, но тут же оборвала и, подняв брови, пьяно уставилась на него.

— Ведь выдумают, чего спрашивать, — рассердилась она.

— А сколько вам лет?

— Шестнадцать. А тебе чего?

— Что же это: у вас нет платья? Холодно ведь?

— А ты дал бы мне на платье-то, коль жалостливый такой. А то, поди, только расспросы да разговоры, а дела-то, небось, и нет… Надоели!

Толстой протянул рубль. Но она грязно выругалась и выбила рубль из руки.

— Вы мной все услаждались, — крикнула она,— а теперь хотите рублем откупиться!

И пьяно зарыдала. Но ее увели к офицеру.

— Ваше благородие! — подал упавший рубль рыжебородый в калошах на босу ногу.

— Возьмите себе,— смутился Толстой.

— Я не как оне, — оправдываясь, сказал рыжебородый и презрительно ухмыльнулся в сторону очереди. — Я сам из благородного семейства, но пагубная страсть, знаете ли… и потом, не желая унижаться перед власть имущими… Не найдется ли у вас работа по письменной части?

— Да нет, откуда? Впрочем, я могу узнать. Вы где живете-то?

— Я, хм, живу… — помотал неопределенно в воздухе рукой рыжебородый, но его перебил бледный юноша в фуражке без козырька, дрожавший крупной дрожью лихорадочного: «Вваш… блад… благ…», начал он, протягивая ладонь, но не в силах выговорить ни слова…

Толстой дал.

За ним попросил горбоносый мужик в продранной на плечах рубахе и жилетке.

— Вы откуда? — спросил Толстой.

— Смоленские мы. Приехал на подати заробить да на хлеб. Была работишка, да перевелась, а тут вот в ночлежке украли кошель с деньгами и с билетом. Теперь нельзя из Москвы выйти — вот и побираюсь.

Толстой дал и ему.

Потом попросил лохматый цыган в измызганной фуфайке, потом что-то офицерское. Потом что-то духовного звания… другой, третий. Пошли какие-то странные: безносые, рябые, одноглазые… И вдруг вся очередь хлынула к нему, обступила, загалдела, протягивала тощие руки — голодная, холодная, умоляющая и требовательная и — раз-да-вила бы его! — если б не закричали городовые: «Куды? Не сметь! На место».

Толстой роздал без разбора оставшиеся деньги в протянутые руки и, тяжело дыша, вышел на улицу!..

— Ну, что, взяли? — спросил дожидавшийся его возчик.

— А? — опомнился Толстой.

— Взяли, говорю, того-то?

— Да, взяли, — полез Толстой в пролетку.

— Вот, значит, как! — Тронул лошадь возчик.

— Нда…

Через минуту Толстой спросил:

— Как же это у вас в Москве — запрещено просить Христовым именем?

— Кто их знает! — почмокивал на лошадь возчик.

— Как же «кто»! Человек есть просит — «ради Бога», — а его за это в кутузку! Разве Христос-то так учил?

— Нынче уж это оставили, не велят!

— Значит, на место Евангелия — воинский Устав. Для болтовни — Евангелие, а для исполнения — воинский Устав.

Он забивается в темный угол пролетки и не то дремлет под убаюкивающий переступ копыт, не то думает… В голове собираются картины — с самого отъезда.

Пава, новорожденный телок, ссора с женой, Анисья, маленький Левушка… Ах, да — это: неприятное на перроне… Господи Боже мой! Как же это должно быть ужасно! Как, значит, должна уже опротиветь эта наша такая жизнь, чтобы молодой, красивой и… О, Господи Боже, она похожа на жену! На Соню!..

Он видит опять эту милую женскую голову на грязных шпалах, и она превращается в голову жены. «Вы измучили меня! — говорят милые скорбные губы. — Я не могла жить больше с вами — моими мучителями. Вы истерзали меня! Вы теперь всю жизнь будете мучиться от того, что я сделала с собой!»

Толстой так живо представил всю картину, всю сумятицу переживаний, связанных с этим… — всю непоправимость, всю невозможность происшедшего, что неожиданно всхлипнул, и слезы волной хлынули ему на бороду.

— Стой! Приехали! — крикнул извозчик. Толстой расплатился, и тот укатил.

 

— Ну, вот и Москва! — вздыхает от всего пережитого Толстой.

— Какая ж это Москва? — произносит голос.— Это Арзамас.

— Как Арзамас? Почему Арзамас? — удивляется Толстой, видя, однако, что стоит почему-то опять на вокзале.

— А потому. Посмотрите на вывеску.

На станционном здании, и правда, какими-то несуразными квадратными буквами красной и белой краской выведено «Арзамас».

— Чепуха какая-то, — сердится Толстой.— При чем тут Арзамас? Когда мы ехали в Москву!

И случайным взглядом замечает, что разговаривает с начальником станции, у которого нет… лица! Под форменной фуражкой виден гладкий металлический цилиндр!

— А вы взгляните туда, — говорит Цилиндр. — И поймете, при чем здесь Арзамас.

Толстой вглядывается в мутную мглу, куда уходят, посверкивая, рельсы, и видит, что оттуда накатывается что-то темное, жуткое и громоздкое, постукивая по рельсам и часто и тяжко дыша…

— Что это? — спрашивает он, смутно начиная догадываться.

— Это Смерть.— Ясно и спокойно говорит Цилиндр.

— Как, сегодня? Сейчас?

— Да, сейчас и навсегда.

— Но я не хочу! Зачем? Я протестую!.. Я…

Но темная масса, похожая на силуэт паровоза, бешено сверкая колесами и отвратительно свистя, летит на него, и он вдруг с непередаваемой ясностью понимает, что он мерзко кем-то предан, что он в жуткой западне, как в помойной яме, и что отсюда уже не выбраться. И никому и ни о чем нельзя сказать…

— Хах-ха! — смеется Цилиндр. — А-ха-ха ха-ха…

Толстой рванулся и сел на кровати, жадно и с хрипом дыша.

На стене мирно постукивали ходики, высокие окна загорожены портьерами.

— Фу ты, приснится же такое!.. Я же в Москве. У Тани.

Он с облегчением откинулся на подушку и прикрыл глаза.

Мерзкий, пронзительный свисток, однако, как ножом по железу, продолжал сверлить уши и наяву. К нему присоединился другой: пониже и натужнее, с отвратительным шипящим призвуком…

Посмотрел на часы — было пять утра.

Повернулся на бок и прикрыл ухо подушкой.

Но тут заревел такой «бычина», и стекла в окнах так зазвенели, что Толстой испуганно схватился с кровати и встал, держа одеяло в руках, посреди комнаты.

…И вот, как из дальней дали… стал слышаться нарастающий, неясный топот многих (казалось, тысяч) ног… — невнятный гул таинственных легионов…

Он подошел к окну и раздвинул шторы.

В серой предутренней мерещи кучками и враздробь спешили какие-то неясные тени: женщины, старики… даже дети.

— Господи! Да что же это такое? — почти суеверно прошептал Толстой.

И тут загудели еще гудки: тонкие, толстые — близкие и дальние… И под их непонятный апокалиптический зов шли и шли в промозглом тумане, по осенней предутренней слякоти какие-то смутные толпы… — гуще и гуще — туда! Туда, где дымились над крышами высокие трубы…

«На Страшный Суд, что ли, сзывают? Может, и мне пора? Или не всех пока? По выбору?»

Он быстро оделся и вышел в коридор.

Камердинер Иван выходил на цыпочках из соседней комнаты с сапогами и одеждой в руках.

— Ты что? Иван! — спросил Толстой.

— Да вот, — зашептал тот. — Сказал ведь вчорась вашему сыну, чтоб одежу, значит, в переднюю вынес — вот и стул для этого поставлен. А он все покидал у постели и завалилси.

— А ты не подбирай.

— Нельзя-с, как же-с? Кто ж яе выгладит да вычистит?

— А скажи, Иван, что это за свистки тут у вас? На Страшный Суд, что ли, сзывают?

— А и сзывают: фабру — на работу; фабрики тут скрозь у нас. Этот вот (тонкий свисток) — чулочная фабрика Жиро: чулки делают. Пошепелявее — это купца Рожнова, табачная фабрика, значит. Ох, и вредная — чахоточных там! А этот вот — «бычина»-то орет — это заводчика Мартынова: духи, дикалон. Ну, а дальше там: веера делают, конфетная фабрика… — скрозь их тут у нас!

— Да для кого ж это все? Ведь баба твоя, поди, не носит этих чулок?

— Какие чулки! Это не про нас… Для балов это! Для мамзелей!

— Баловство ведь все?

— Да как сказать… — все-таки народу занятие. А то бы как есть все с голоду поколели — ведь все золоторцы да голытьба из худых деревень… Ну и кормятся при деле-то.

За дверью замычал кто-то и громко зевнул во сне… Толстой приоткрыл ее — поглядел на румяного, раскинувшегося во сне семнадцатилетнего здорового сына (на высоких подушках, на пышной перине). Притворил дверь, надел пальто, вышел на улицу.

В мокрой мгле желто-туманно светились огни ближней фабрики.

Толстой заглянул в первое мутно-грязное окно. Худенькая, с чахлыми жидкими волосами девушка (почти девочка — сверстница толстовского сына) сгорбилась над снующей машиной и как-то странно раскачивается, кланяясь и кланяясь перед крутящимся колесом. И тут Толстой даже рот разевает от невозможного: девушка — стоя спит! Еще миг, и прядь жидких волос втянется в машину, издробит ее худенькое, жалкое (от жары и духоты — в нижней рубашке) тело.

Толстой нервно забарабанил в окно, та вздрогнула, испуганно поглядела, не видя его, на окно и привычно быстро засучила худыми руками, что-то делая в машине… За ней (в тесном от машин проходе) в зыбком, желтом тумане сновали полуодетые, другие призрачные женские тени…

 

Часы в прихожей показывали 11.30, когда Толстой тихо и мрачно (как на похоронах) разделся и тихо, мрачно ступая, пошел к себе.

Из комнаты сына вышел Иван с ночным горшком и посторонился. В открытую дверь Толстой опять увидел все так же крепко спящего Сергулевича — румяного, толстощекого, здорового… А около двери — вычищенные до блеска его сапоги, с выглаженной одеждой на специальном стуле.

А в своей комнате нашел уже убранную за ним кровать, расставленные по местам вещи и предметы.

Оглядев всю эту уборку (с мокрыми следами на полу от протирания), Толстой, поморщившись, задвинул ногой выглядывавший из-под кровати ночной горшок.

— Завтрикать, Ваше сиятельство! — позвал буфетный малый Петрушка.

— Иду. О, Господи!

За столом, уставленным яствами, которые (без аппетита, едва коснувшись) оставляли недоеденными, лилась с шутками и хохоточком оживленная беседа:

— А когда же приедет ваша Танюша? Колинька Кислинский уже спрашивал про нее.

— Не может быть! Значит, он помнит еще ее?

— Ну, как же: он ведь был даже влюблен в нее. Это первая его пассия.

— Ха-ха-ха… Она тоже была к нему неравнодушна.

— Я везде уже разгласила, что приедут графы Толстые с невестами, просим пожаловать.

— Надо платье вашей Танюше заказать, как у Мими: помнишь, белое с атласом и желтыми акациями?

— Мы уж ее вытащим на балы! Тут вот был бал у Щербатовых — с оркестром, ужином, генерал-губернатором и лучшим московским обществом. Я разорилась: сшила черное бархатное платье с alencon — вышло великолепно, и всего за двести пятьдесят рублей серебром. До шести утра танцевали! Колинька Кислинский был бесподобен в мазурке…

— На двести пятьдесят рублей, — сказал Толстой, скучно жуя спаржу, — можно поставить у нас в деревне целую избу для погорельцев — мечту всей их жизни.

— Ах, да — это ваше новое настроение! — быстро и легко подхватила одна из гостей. — Ваша жена мне писала.— Это очень благородно, но, согласитесь, не всем по силам.

И в это время засвистел за окном свисток.

Толстой взглянул на ходики — они показывали двенадцать.

— Это слышишь что? — спросил он сына.

— Где? — приостановил тот лениво жующий, вымазанный в торте рот.

— А вот это! — показал Толстой на окно.

— Эти свистки… — находчиво-светски проворковала гостья, — означают время, что нам, Танюша, ха-ха — пора гулять. Ты ведь поедешь со мной за перчатками в Пассаж?

— Да, конечно, как я забыла! Уже двенадцать часов.

— Можно, конечно, соединить эти свистки с тем, что «пора ехать гулять»! — Тихо, но твердо продолжил Толстой. — Но можно соединить и с тем, что есть в действительности.

— Что же такое? — улыбчиво облизывала ложечку с вареньем гостья.

— А то, что первый свисток — в пять утра, как я сегодня узнал, — означал, что дети (как Сергулевич) и женщины (как вы или его мать), спавшие в сырых подвалах, поднялись в темноте и заступили на смену в гудящий машинами жаркий и душный корпус в то время, как мы, напившись сладких вин и нажравшись вот этой осетрины…

— Ой! — иронически сморщилась гостья.

— …нажравшись осетрины, — настойчиво повторил Толстой, — возвращались в эти пять утра в роскошные дома и заваливались спать — на перины и пуховики! — в окружении десятков лакеев.

— О! Лев Николаич! — жеманно ужаснулась гостья. — Это грубо! Move ton! При детях!

— Да-да!.. Чтоб они знали! А в восемь утра второй свисток, который помешал нам всем выспаться после дрыгания ногами на балу…

— О! Ха-ха, — решила не принимать всерьез Толстого дама и перевести все в невинный светский розыгрыш…

— …Этот свисток, как я сегодня узнал, — означал полчаса передышки для этих не-счастных, чтобы они могли перекусить: сухим хлебом и глотком воды!

— Лев Николаич! — быстро и легко начала дама, — но ведь это…

Но Толстой яростно перебил ее, возвышая задрожавший голос:

— Свисток в двенадцать часов, вот сейчас, когда вы собрались гулять, — это сигнал опять к работе после краткого обеда (опять с сухим хлебом и водой)!.. И так до восьми вечера! То есть пятнадцать часов непрерывного, каторжного…

Голос его пресекся, рука с ложкой задрожала, он гневно бросил ее в спаржу и, едва сдерживая слезы, отвернулся.

В наступившей тишине все увидели, как по бороде его медленно прокатилась одна, потом другая светлая капля и упала в эту тарелку со спаржей…

— Ах, Лев Николаич! — с грустной улыбкой сказала дама, поняв, что тут (как с больными) светскими штучками не обойдешься и надо (как и с больными) взять другой тон: — Ну, что же делать! Дорогой мой граф! Видно, такова уж их природа и таково устройство жизни. Коли…

— А зачем же вы устроили… — крикнул он, утирая салфеткой глаза, — такое устрёс… уст…

Но не договорил и — швырнув с сердцем салфетку все в ту же спаржу — метнулся вон!!

 

Однако слезами да разговорами свистки эти, как оказалось, никуда не денешь.

На другое утро — опять тот же свисток!

Повернулся непроизвольно на другой бок, автоматически прикрылся (как и в первый раз) подушкой, но тотчас вскочил!

— Ах, ты, как же я смею спать! Когда та девочка уже встала и идет на работу! На муку!

Стал нервно одеваться. («Нет, нет: я не имею права дрыхнуть. Я! — здоровый, отъевшийся за их счет паразит!»)

Засвистел, как было, другой свисток, третий, — потом, как и вчера, стал нарастать топот приближающихся ног. Он взглянул в окно и, казалось, различил среди идущих свою жалкую вчерашнюю знакомую.

Работать, работать! — мое единственное оправдание перед ними.

Но что «работать»?

Он поторкался туда-сюда… Поправил ковер, переставил кресло — работы не было.

Ах, как искусственно мое положение. Как ложно! Что «работать» в пять утра! В деревне бы сейчас косить! Пахать!.. А здесь что? Зачем приехал я в эту Москву?!

Увидал ночной горшок. «Ага: горшок надо вынести самому. Вот с этого и начнем. Нет, сначала самому застелить постель!»

Неумело застелил, отдернул шторы, понес из комнаты ночной горшок.

Камердинер, разбуженный его шагами, зевая и почесываясь, с недоумением смотрел на Толстого из своей двери.

— Вы чего? Ваше сиятельство!

— Ничего, ничего — ты спи, Иван. Я сам с сегодня все буду делать за собой, а ты спи.

Камердинер, думая, что чего-то не понимает со сна, вышел неодетый в коридор и неопределенно почесывал живот, стараясь прийти в себя.

Толстой меж тем отнес горшок куда надо, увидал пустой бак для воды и так обрадовался, что даже потер руки! Схватив ведра, он весело побежал за водой. А Иван, кряхтя и держась за спину, доплелся в кухню и с удивлением долго смотрел на пустое от ведер место…

Когда Толстой, напевая, вернулся с водой, он увидел, что из всех дверей выглядывает заспанная, встревоженная прислуга.

— Ваше сиятельство! — подбежал уже одевшийся и испуганный Иван. — Не извольте беспокоиться: сейчас Митька воды принесет! Пьяный был с вечера, ну и… Митька-черт! — закричал он в коридор.— Тварь такая! Бери у барина ведры, да чтоб… Живо у меня!

— Да ничего, Иван! — раздевается по пояс Толстой, собираясь облиться.

— Да что ж это! Ваше сиятельство! — совсем перепугался тот. — Разве я чем не угодил вам? Кажись, делал все, как приказывали…

— Да нет, нет… Не в том дело… Ты не беспокойся, пожалуйста, и идите все спать. Чего вы так рано все всполошились?

— Да как же! Ваше сиятельство! — зевала в дверях простоволосая и полуодетая экономка. — Иван прибежал, побудил всех: «Вставайте, кричит, дармоеды: граф недоволен — сам за водой побежал!» Это слыханное ли дело! Что ты, батюшка! Аль ехать куды собралси? Так я сейчас Петрушку-буфетчика растолкаю: приготовим тебе, чего в дорогу-то…

— Нет, нет, ничего не надо, Домна!.. Я просто… ну… В общем, идите спать. А ты скажи, Иван: нет ли тут у вас поблизости… артели какой?

— Какой артели, — разинул рот Иван.

— Ну, пильщики дров там… На зиму…

— Да есть тут у Воробьевых гор… у купца, дровяной склад… Ходят туда подрабатывать мужики… Да вы не беспокойтеся: заготовят вам на зиму дров — дявать будет некуда! Это Москва, не деревня — не замерзнетя.

— Ага, так… А пила у вас… есть где-нибудь?

— Как жа… Есть! Кучер Пантелей ее недавно развел и наточил.

— Дай-ка ее мне.

— Пантелей! Пантелей! — заорал во всю мочь Иван и побежал в людскую.

— Постой! Иван! Ах, ты… Ну, зачем он Пантелея-то? Весь дом перебудил.

— Да ты что, батюшка, задумал-то? — прибирая волосы и кутаясь в накинутую шаль, спросила экономка. — Чегой-то я не пойму никак.

— Я же сказал, Домна: идите все спать! И, пожалуйста, не беспокойтесь. Это Иван все: с чего он всех перебудил! Прямо странный какой-то, ей-Богу.

— Ваше сиятельство, — отпыхивался Иван, подавая графу двуручную пилу. — Дурак этот Пантелей: со сна да от дури своей никак не сообразит ничего. Эвон, дурак, стоит!..

В дверях людской в одном исподнем переминался с ноги на ногу всклокоченный бородатый Пантелей (ни дать — ни взять Мельник из пушкинской «Русалки»), совершенно очумело глядя на графа.

С верхнего балкона лестницы свешивался босоногий буфетный малый Петрушка: «Чаво? — хрипло спросил он экономку, — готовить, что ля, чаво?»

При общем недоуменно-настороженном молчании Толстой оделся, взял пилу и вышел из дому.

Все переглянулись… ничего не сказали, только пригорюнились как-то: будто в чем были виноваты…

— Читайте!! Граф Толстой!! «О бедственном положении нищих в Москве»! Статья знаменитого графа Толстого!!!…

— Дай-ка! Мальчик!

— Князь, князь!.. Идите сюда! Вы не читали еще?! Это сенсация! Ха, статья графа Толстого! О нищих в Москве!

— Да-а?.. Говорят, он совсем выжил из ума: приехал в Москву из своего захолустья и ходит пилить дрова на Воробьевы горы!

— Хо-хо-хо…

— Ха-ха-ха…

— Ну, читайте, читайте!

— Что же предлагает нам граф Толстой?

— Я не могу, он предлагает, княгиня, вам и вашей вот дочери целоваться с нищими — благо, они — ха — «тоже Христовы»!!

— Хи-хи-хи…

— Ха-ха-ха. Баронесса!! Идите, идите сюда! Статья Толстого!!

— Господа! Господа! Вы не знаете. Мне рассказывали вчера. Одетый в зипун — он ходил по монастырям с Евангелием за пазухой! И…

— Ху-ху-ху…

— Хе-хе-хе…

— Да нет, он умалишенный! Я собственными глазами видел его на нашей недавней чудесной Всероссийской выставке: он открыто называл ее — хе — «громадным дурацким колпаком с выставленными погремушками»! И, хе… я не могу: перед каждым встречным мужиком… сним… снимал шляпу и рвал… рвался, хе, по… пожать, хе, руку!!

— У-ху-ху…

— О-ха-ха…

 

— Граф Толстой, — говорят в другом месте, — стремится убедить мир, что нищета и довольство вполне благополучно могут жить вместе, только богатым нужно быть в «любовном общении» с бедняками…

— Хе-хо-ха…

— Да подождите! Не «хе-хо-ха». А Пугачева помните? Я прочла воззвание Толстого. Оно подкупает искренностью и теплотой чувства. Но это у-то-пия! Это неосуществимо в наших условиях.

— Да-да-да… Но что-то делать надо! А то — Пугач придет.

 

— Но… как мы ни «налегнем всем народом»… (по выражению Толстого), — негромко рассуждают в следующем месте (за бедным столом с простым чаем и хлебом, среди очкариков-разночинцев или студентов).

— Мы социальную сущность не изменим! Смешно и больно сознавать, но… что предлагает обездоленному миру граф Толстой? Милостыню! Духовную или денежную. И за бездной душевной теплоты и сердечного чувства в конце концов проглядывает безнадежная и отчаянная пустота!!..

 

— По поручению графа Толстого, господа, мы хотим собрать денег на помощь малоимущим при начинающейся общемосковской переписи населения… Вы здесь самые богатые люди Москвы. Можем мы рассчитывать на вас?..

(— Кто? Кто это? — шепнул один бородатый «мундир» другому в театральных креслах.

— Какой-то студент. Гусев, что ли. Секретарь Толстого.)

— По триста или двести рублей, господа, я думаю, это для вас не обременительно?.. (Все молчали.) Или по сто… (Молчание.) Двадцать пять рублей! Господа! (Общее тягостное молчание.)… Вы ничего не дадите?.. Господа!

Заскрипели, закашляли и зашевелились кресла…

— …Гхм… Денег дать, конечно, можно,— наконец сказал один очень осанистый, подагрически толстый и тяжело дышавший астматик. — Тем более, что… гхм! охм! Много нищих и недовольных — это… гхм… опасно! Да, господа! — прибавил он в сторону недовольно заскрипевших кресел, — для нас, для нас опасно!.. Гхм… И само собой разумеется, что всему вашему этому… «предприятию» — нельзя не сочувствовать…

— Даже и из христинского чувства! — подкинул кто-то из мундирных и таких же осанистых.

— Да-да! — подхватили из-за спин. — И из христианского чувства тоже! Кто говорит! Однако… у нас так вообще равнодушны, что… едва ли можно рассчитывать на большой успех.

Но тут жестко и твердо перебил всех сидевший в центре самый осанистый и толстый (в седых подусниках, с орденами и голубой лентой через плечо):

— Вы — идеалисты! И неделовые люди! — начальническим хрипатым баском рубанул он в сторону толстовского посланника. — Кто такой граф Толстой? Я читал его «Исповедь»…

— Где достали, Ваше превосходительство? — заинтересовался сосед.

— Мне сын-студент откуда-то притащил: безграмотно переписанную, всю зачитанную. Нынче ведь это модно: такие — ходящие по рукам — штучки читать…

— Мне не дадите на вечерок? Я давно ею интересуюсь.

— Дам… Вы ведь у нас вольнодумец.

— А вы мне потом! — сказал тот самый — из заспинных.

— А за вами я! — установилась очередь.

— Тихо, тихо, господа! Послушаем Его превосходительство!

— Так вот: кто такой граф Толстой? — повторяю я. — Это человек — сумасшедший! Да, господа (заскрипевшим креслам): су-ма-сшедший! И все его философские труды — известно к чему клонятся. Поэтому доверия к вам, его посланникам, у нас нет!

— Так вы денег не дадите? — с обидой спросил толстовский секретарь.

— Видите, какое дело… — постарался смягчить опять первый (что начал разговор), — Многое сделать будет нельзя. Потому что мы — богатые люди Москвы — все уже на счету у благотворительных обществ, и у всех у нас уже выпрошено все, что только можно. Всем благотворителям даны уже чины за это, медали, — поправил свою на груди, — и другие почести. Следовательно, для успеха денежного нужно выпросить от властей какие-нибудь новые поощрения, и это, я полагаю, есть одно действительное средство.

— Да, да, — зашевелились и заскрипели кресла.

— Но все это, однако, очень трудно, — заключил с улыбкой оратор.

— Так я могу рассчитывать, вот, скажем, лично на вас?! Двести-триста рублей? Вы лично дадите? — обидчиво жал секретарь Толстого.

— Ах, разумеется, я почту себя нравственно обязанным это сделать!

— А вы? — обратился посланец Толстого к «вольнодумцу».

— Безусловно! — живо ответил тот. — Но у меня с собой, знаете, нет денег. Вы, верно, думаете: раз богачи, то у них всегда полны карманы денег. А я их и не вижу. Иногда нечем заплатить извозчику. У экономки беру взаймы. Господа, я весь в долгах у экономки!

И все весело засмеялись.

Но денег не дал никто!

 

— Где тут, любезный, Толстой живет?

— Это какой?

— Ну, вот дом недавно тут купил.

— А есть тут один… Купил… Граф!

— Вот, вот…

— Эвон у пивного завода. Сад большой. Налево поезжайте.

— Благодарствуй, любезный.

 

— Лев Николаич дома?

— Кохо?

— Граф Толстой.

— Ня знай!

Красит в передней лестницу измазанный маляр.

У окна на полу и у лестницы свалены гардины с карнизами, груды обоев, гора связанных креслиц…

— Матюха! — крикнули сверху. — Подай энти вон гардины, те не ндравятся хозяйке.

— Сам возьми!

— Да мне помогать там надоть. Крик такой стоит: «Не так повесил, не так прибил»!.. Маята. Ташши эвон те — желтыя.

Вместе с маляром (и гардинами) гость поднялся по уляпанной краской лестнице, прошел прямо по стружкам и меловым следам на полу к высоким белым дверям.

— Да не так! Лева!!.. — слышится оттуда. — Господи! Какой ты бестолковый! Ничего не можешь! Ничего не умеешь! Правей! Выше! Прямо не связывалась бы с вами!

— Папá! — детская разноголосица. — Дайте я, я прибью! Дайте мне!

— Ай!

Зазвенело стекло, что-то загремело… И, бросившись в комнату, гость увидел, как грохнулся в осколках стекла карниз, а за ним, покачнувшись на стремянке и сильно ударившись о раму, валится и Толстой! Но, неимоверно извернувшись, он в самый последний момент приземляется все-таки на ноги и, вскрикнув, хватается за бок!

— Лева! — сжала горло жена. — Помогите! — страдая за Толстого, протянула она другую руку к гостю.

— Папá! — заголосили дети.

— А, чтоб вас! — выругался Толстой. — С вашим домом-то!

И с такой силой шваркнул молоток, что тот пробил новенький ломберный столик и выпрыгнул через подоконник в сад, рассадив стекло.

Дети заплакали пуще!

— Лева! Покажи сейчас же! — близкая к истерике, укладывала Толстого жена на новенький, но узкий и неудобный диван. — Мавра! — совсем уже истерически закричала она в сторону двери. — Беги скорей за врачом! Холодного чего-нибудь! Воды! О, Боже мой!

— Не надо. Не надо! — держится, как приклеенный, за бок Толстой, кривясь и кряхтя на неудобном модном диванчике.

— Как «не надо»? Как «не надо»! Покажи сейчас же! — некрасиво сипло заревела она.

— Идите, идите — не надо!! — еле сдерживается перед гостем Толстой. — Ну, идите! Черт!

— Ну, покажи, я тебя прошу! — вся красная, ревет жена.

И дети голосят:

— Папá, ну покажи-и!

— Ну зачем? Для чего?! — перекрикивает их Толстой. — Идите! Все пройдет! Не поднимай панику!

— Зачем ты так ко мне относишься? — причитает жена.— Покажи!

— Ну, покажите, Лев Николаич! — пробует и гость.

— Покажи, покажи! — как заводная, совсем уже осипнув, твердит жена. Голосят дети. — Как тебе не стыдно! Как ты мучаешь меня всю жизнь. Покажи!.. Ты знаешь, что на той неделе умер в Туле Николай Ильич — прокурор! Вот так же ударился — все прошло, а потом рак!!

— Уйди! — вдруг побледнев, закричал Толстой.

— Что ты! Что ты!

— Уйди! Уйди!! — вне себя завопил он, схватив лежашее на диване (еще в магазинной бумаге) мраморное пресс-папье и поднял над головой!

— Папá! Не надо! — закричали дети.

Илья с Татьяной бросились отнимать, а другие загородили мать.

— Уйди! Уйди!! — продолжал вопить Толстой, вырывая из рук детей мраморную плиту.

И только когда она вместе с детьми выбежала, откинулся на диване и закрыл глаза.

Гость поднял поваленный и пробитый насквозь ломберный столик и неловко стоял, не зная, что ему делать.

— Дайте мне вон тот железный лист, — сказал Толстой.

Гость подал.

— Вы кто? — спросил Толстой, прикладывая лист к ушибленному месту.

— Я Чертков. Владимир Григорьевич.

— Ах, это вы — Чертков?! Вон как!.. Вы мне писали. Очень, очень хорошие письма. Наконец-то есть хоть один человек, что понимает меня. Вот мы и познакомились, что называется. Нечего сказать, сценка была!.. Прямо из Шекспира… Какой-нибудь несуразный «Король Лир»… Только у Шекспира бывают такие несуразные, совершенно неправдоподобные сцены!.. Месяц ведь — «устраиваются»!.. Блюды вон, тарелки какие-то на стены… эти ненужные цветы, ковры, бронзы!.. Всякие стульчики, на которых нельзя сидеть, вот такие диванчики, на которых неудобно лежать. Ломберные столики! Это никому не нужное мраморное пресс-папье!.. Все «устраиваются»! Жить-то когда же будут?! Все ведь не для того, чтоб жить, а чтоб «как у людей»!..

— У меня совершенно все то же, — не зная, куда присесть, показал на окружающую разруху Чертков.

— Ну, вот!.. А мы вот с вами на всю Москву два «хороших», «добрых» и «все понимающих» человека. Как же мы с вами будем делать это наше добро-то? С такими нашими характерами и привычками? Видели ведь, каков я! Помещик! То есть самый страшный деспот, паразит и кровососец на чужом хребте. И вы — тоже помещик, да еще и военный… то есть готовый убийца… а?!

— Уже не надолго, Лев Николаич. Я подал в отставку, так как считаю несовместимым мое новое жизнепонимание с военной службой.

— Ну, хорошо. Но помещиками-то, самыми мерзкими вымогателями и насильниками, мы остаемся!

— Этот вопрос у меня… связан пока… гм-гм… с некоторыми затруднениями.

— Как и у меня, — кивнул на дверь Толстой, — как и у меня. Видели ведь! И вот какие получаемся мы с вами, Владимир Григорьевич, — «добрые-то люди»! Насильники, насильники мы с вами. Так прямо и надо о себе это говорить.

— Но я получаю мои двадцать тысяч от матери без… э… всякого насилия с моей стороны.

— Да-а?.. О-хо-хо… — смеясь и кашляя, схватился Толстой за больной бок. — Без… ха… без «всякого насилия» с вашей стороны?..

— Да.

— Над матерью, что ли? О-хо-хо.

— Мм… мать мне их передает, а как сама их получает, мне пока нет дела.

— И моим вон тоже: именно нет дела — откуда берутся вот эти диванчики и блюда на стены.

— Нет, я не знаю просто…

— Вы не знаете, как достаются эти ваши двадцать тысяч?!! Напрасно. Я знаю! Насилием! Над замученными работой людьми.

И он опять застонал, потирая бок железкой.

— Но что же делать, Лев Николаич?

— Что делать, не знаю. Знаю пока, что не делать. А вот я написал тут статью, заварил кашу с этой помощью во время переписи (сделал вид, что я знаю), но чувствую, что это все не то! не то, не то! И идти мне туда — к нашему народу, просто «считать» его — мне и стыдно, и страшно… Слова нет. Главного, все разрешающего слова!

— А если «слово» это, Лев Николаич, начать нам в виде «Народного журнала»? А?.. Или даже книгоиздательства, куда вложил бы я — в это дело — и себя, и эти неудобные мне теперь мои деньги?!.. С этой мыслью, после прочтения вашей статьи, я, собственно, и приехал к вам. От вас нужны были бы не «Исповеди», не «Анны Каренины», «слово» которых так же недоступно для простого народа, а короткие народные рассказы на евангельские темы. У?

— Лубок?.. Я об этом давно тоже думаю. Тут многое что-то есть.

— Тогда я начну действовать? Переговорю с Сытиным, Бирюковым… А вы готовьте рассказы. Может, сначала даже просто развернутые подписи к литографиям. Вот, например, — вынул из свертка, — к литографии Бугро «Истязание Христа».

— Не знаю, не знаю… — Взял картинку. — Надо пробовать… Буду пробовать. А то страшно. Страшно и стыдно перед народом.

— Вот! — распахнув дверь, указала жена на лежащего Толстого, пропуская врача. — Лечите его, если сможете. А я ухожу — он меня не выносит.

И захлопнула дверь.

 

— Итак мы проведем эту нашу перепись точно в те три дня, что нам определены. — Внушительно сообщает собравшимся счетчикам-студентам внушительно бородатый с проседью ученый в «чеховском» пенсне, с дужкой и цепочкой за ухом. — Ибо перепись есть социологическое исследование, а цель социологии — это счастье людей! (Аплодисменты.)

— Нет! — поднялся из рядов Толстой, держась за ушибленный бок. — Э… Раз уж возникла такая охота: считать людей и нашлось вот до двухсот молодых энтузиастов, чтобы этот счет производить… то давайте это сделаем так: наука ваша пусть себе делает свое дело… считает там голодных и умирающих и уясняет из этих подсчетов, как можно учредить общество получше… ну… через тысячу лет. Но мы, счетчики вроде меня, не имея непосредственно научных увлечений… и входящие в прямой контакт с этими голодными и умирающими, мы не можем только считать их… как считают овец или мешки с горохом. (Смех.)

Получается, мы как бы говорим этим несчастным: «Вы погибаете в разврате, вы умираете с голоду… чахнете и убиваете друг друга… — так вы этим не огорчайтесь… Когда вы все погибнете, и еще миллионы таких, как вы (а уж сколько именно — это мы подсчитаем точно, наука у нас теперь хорошая: все «точные» науки…), так вот после этого наша наука устроит все прекрасно: «и буде рай Божий на земли»… (Смех, ученый морщится.)

— А с вами, — оборотился он к смеющимся, — с вами, что ж, с вами ничего не поделаешь — вы вымираете вполне по-научному — это наша наука вполне точно установит. И вы особенно не огорчайтесь. (Смех, ученый нервно поправляет пенсне и покашливает.)

И вот это будет нехорошо… Как для самих этих людей, так и для этих вот тут сидящих молодых энтузиастов, что будут развращаться (а то и смеяться) на таком неправильном отношении к больным и падшим.

Ученым овладевает неудержимый кашель. Студенты зажимают рты в смехе. Рисующий Толстого художник (Крамской, что ли?) остановил карандаш.

— Народ наш, мне кажется, — возвышает голос Толстой, — надо не «изучать» или «изображать», — в сторону художника, — и не «считать», а… (у него перехватило горло) служить ему! Голодного — накормить, голого — одеть, отчаявшегося — ободрить…

И делать это не только эти три дня, и не только с этими студентами, но закрепить общение это и в последующее время… и с помощью всех богатых и живущих в излишке. И из всего этого выйдет то, что не останется в Москве ни одного брошенного, ни одного голодного, ни одного… за… за…

И при всеобщем смущении — суетливо полез в карман за платком.

 

— Ну, ты с моей группой идешь? Сергулевич! — собирается утром Толстой на перепись.

— Нет, — хмуро ответил тот. — Я пойду со своими из университета.

— Почему?

— Потому что я буду заниматься переписью, как делом. А не тем, что придумал ты: «подавать копейки».

— Так ты считаешь, что равнодушно считать умирающих — это лучше?

— Нет. Но «по-мужицки», как ты предлагал, «по-хрясьянски», именно «по-дурацки» (это твое было выражение), то есть разом — ничего сделать нельзя.

И все это почувствовали, и всем было неудобно за тебя — только никто тебе этого не мог сказать. А ты, как всегда, ничего не видишь: поешь свое!.. Наука же предлагает…

— Да ваша наука занимается, чем угодно, вплоть до того, чтоб считать умирающих людей. Только не тем, как нам жить с ними.

— Но в результате этих подсчетов наука и даст истинное знание об этом и тем подготовит изменение социальных условий.

— Какое истинное знание?! Да все ваши ученые, как проститутки, находятся на содержании у прогнившего государства и не только не могут высказывать истин, но затемняют их, если государству это выгодно. Кто же, как не они, высказывает самые последние истины, что одни должны жрать и ничего не делать, а другие только гнуть на них хребтину… — это, дескать, и есть научное разделение труда.

— Это аргумент не против науки, а против изменивших науке ученых.

— Ты рассуждаешь, как наша мать: такой же тупой, кастрированный ум. Вы в Университете изучаете половые органы амебы, чтобы жить по-барски и жрать чужой хлеб… Вы…

Старший сын неожиданно всхлипнул и отвернулся к стене.

— Что ты? — испугался Толстой. — Сережа!

— Ты… не любишь никого! И никто у нас в доме не любит друг друга… Все… только ругаются. И ты… самый злой!

Толстой схватил его голову — стал гладить.

— Ну, ладно, ладно… Прости меня!.. Ступай себе, с кем хочешь… Ладно…

О, Господи!

И долго стоял один в передней, слушая, как сын выходил на улицу, хлопал дверью, шел…

 

— Вы здесь живете?!— увидел Толстой знакомую девушку, работницу с фабрики, проходя вместе со счетчиками мимо нар в тесных и грязных каморах…

Вокруг испуганно жались к стенам оборванцы и полуодетые женщины.

Девушка молчала, поправляя кофту на груди и стараясь не кашлять.

— Перхаеть больно! — проскрипела грязная, косматая старуха, сидя в каком-то тряпье на соседних нарах. — Перхаеть, как овца, усю ночь: спать не даеть. У, гнида!

— Зачем вы так! — сказал Толстой.

— Да! — встряла и хозяйка ночлежки, принимая пришедших за какое-то начальство. — Вот, не плотит! На работу не ходит. Семь гривен задолжала за койкю, а на работу не йдет! Больна, говорит.

— Отдам я,— тихо сказала та. — Вот отдышусь маненько, подожди… Силов совсем нету на работу иттить.

И заплакала.

— Вы ведь на фабрике работаете? — ласково продолжил свой допрос Толстой.

— Какое на фабрике? Выгнали яе с фабрики — в трахтире сидит.

— А на что ж вы кормитесь? — приступал к ней очень участливо, но настойчиво он.

Та молчала, перебирая кофту у горла и всхлипывая.

— Ну, на что вы живете? — по-другому спросил он, думая, что она не понимает вопроса.

— Да в трахтире же сидить! — зло прошамкала старуха.

— Да зачем же в трактире-то? Для чего?

— Да уж известно!

И кругом засмеялись.

— Вы помогаете в трактире? — никак не добьется Толстой внятного ответа от самой работницы.

Вокруг засмеялись пуще, особенно оборванцы. Женщины же молчали.

— Чего болтать зря! — крикнул на старуху протиснувшийся, видно, муж или сожитель хозяйки. — «Сидит в трахтире»! А ты что, — с необыкновенной злобой обратился он к работнице, — себе имени не знаешь? «В трахтире она сидит!..» Проститутством она займается, как с фабрики за болезь выгнали. Так и говори! — Опять, как на собаку, ощерился он на нее. — Паскуда!

— Нам ее срамить не приходится, — мягко сказал Толстой, и губы его задрожали. — Кабы мы все по-божьи жили, и их бы не было.

— Да уж это вестимо.

— Так нам их не укорять, а жалеть надо. Разве оне виноваты?

Того, что произошло дальше, не ожидал никто.

Смех повсюду вдруг пресекся, и в наступившей тишине заскрипели нары за перегородками (видно, кто-то вставал на них там, за перегородками, не доходившими до низкого потолка), и с обеих сторон над ними показались женские головы: черные, рыжие, простоволосые и курчавые и, вытянув шеи и задержав дыхание, уставились

с напряженным вниманием на счетчиков.

Повисло молчание. Улыбавшиеся стали серьезны, ругавшиеся смутились, пьяные как бы протрезвели и, напряженно дыша, уперлись в Толстого, ожидая от него следующих слов, от которых произойдет чудо и жизнь их переменится…

И глядя на них (глаза в глаза), Толстой вдруг (как бы в мгновенном сотрясении) увидел себя стоящим посреди поля смерти Иезекииля, усыпанного мертвыми костями…

От его воздетых рук поле дрогнуло, как от прикосновения Духа, и мертвые кости зашевелились!..

— Учитель! — закричали пустые черепья, протягивая к нему костлявые длани. — Сотвори чудо! И восстанут мертвые и пропащие!

И вся долина затаилась. В ожидании…

В горячечном оцепенении Тостой чувствует, что нету у него этих следующих слов! И нечего ему им сказать!

И вся долина охнула! И кости распались!..

А Толстой сидит посреди них в каморе, и ожидание, и напряжение у всех в глазах — погасло.

 

— И вот… я все это… должен э… записать, — смутясь до красноты, до слез, пробормотал он, однако почему-то вставая и торопясь вон…

— Пишите вот здесь, — сказал хозяин.

— Потом, потом… — говорил Толстой, сминая и несуразно комкая анкеты и суя их в карман. — Потом, потом. Я сейчас…

— Вы куда? Лев Николаич! — крикнул кто-то из счетчиков из соседней каморы. — Лев Николаич!

Но тот, ничего не отвечая, как слепой, натыкаясь на людей и нары, весь красный от стыда, устремился мимо нар, висящей ветоши, просящих глаз, протянутых рук, больных воспаленных ртов, казалось, вопиющих ему вдогонку… Пряча глаза от них — мимо, мимо! Домой, домой! Прочь!

И упасть в диван.

И лежать — недвижно, как в страшном мертвом сне страшной долины Иезекииля…

 

— Умереть хочу! Господи! — глухой, страшный голос из диванных, модных подушек.

И жена вздрагивает! вздрагивает за дверью от каждого задушенного вопля.

— Господи!

Смерти прошу!

Смер-ти!

Сейчас! Немедля!

И вздрагивает! Вздрагивает с расширенными глазами, стоя за дверью, жена. Зажимает ладонью рот, чтоб не закричать от ужаса.

И поле смерти закачалось опять в жутком мареве…

И гремели ему проклятия!

И кричали: «Возмездья!» — мертвые кости…

И сотрясалась от великого трясения земля,

И молнии резали небо.

И бились черепа,

И катились, раскалываясь, в пену яростного потока.

Смерти! Смерти! Господи!

Смер-ти!

 

]]>
№2, февраль Tue, 24 May 2011 09:39:34 +0400
Гуппи. Сценарий http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article16 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article16

Светлой памяти дяди Леши посвящается

Чертаново. Раннее утро

Типовые многоэтажки. Во дворе под снегом ржавеют старые «москвичи» и «копейки». Все серо, уныло и безжизненно. Только в хоккейной коробке монотонно скребет снег лопатой дворник.

Вдоль борта, внутри коробки, в ряд сидят несколько разномастных дворняг. Они с интересом наблюдают за работой дворника. Он не обращает на них внимания. Прекращает работу, чтобы перекурить.

Одна из собак нервно зевает.

Дворник косится на зевнувшую псину, бросает окурок, давит его ботинком и продолжает работу.

Псы довольны продолжением действа.

За кадром едва слышно, а затем сильнее и назойливее слышится тиканье будильника.

 

Квартира Анатолия. Спальня. Раннее утро

Анатолий — мужчина лет сорока пяти — пятидесяти, обычный работяга, лежит на спине и, повернув голову, смотрит с легким презрительным раздражением на старый, пузатый будильник.

Тот громко тикает, вдруг, после словно паузы, начинает пронзительно и мерзко звенеть.

Анатолий, словно этого и ждал, прихлопывает будильник рукой. Тот умолкает и через паузу начинает тикать, сначала медленно, словно разгоняется и оживает после удара, затем быстрее и увереннее, словно очухиваясь после нокдауна.

Анатолий поворачивает голову

и смотрит на спящую жену: баба бабой — бесформенная масса, с мужским злым лицом, в ночной застиранной сорочке — спит, разинув рот, похрапывает.

Анатолий разглядывает спящую жену, затем закуривает «беломорину». Пускает дым в лицо спящей жене. Той хоть бы что! Снова ее разглядывает, после переводит взгляд на аквариум, который стоит где-то на столе. В нем плавают устало, еле ворочая телами, гуппи. Вот одна гуппи проплывает через весь аквариум и застывает у стенки — она словно разглядывает Анатолия. Анатолий заставляет себя подняться. Выходит, шаркая старыми тапками, из комнаты.

 

Квартира Анатолия. Туалет. Раннее утро

Анатолий, старясь не встречаться взглядом с собственным отражением, бреется совковым станком. Затем разбирает его, промывает, собирает. Кладет на полочку. Освежает лицо дешевым одеколоном. Тут же прикладывается к горлышку флакончика — делает несколько глотков. Все механически.

В это время в туалет заходит сонный сын Анатолия — долговязый подросток лет пятнадцати — Артемий. Он, покачиваясь, писает, выходит из туалета, не обращая на отца никакого внимания. Тот на сына тоже — ноль, будто и нет его вовсе.

 

Квартира Анатолия. Кухня. Раннее утро

Жена, все еще в той же ночной сорочке, ставит перед Анатолием и сыном сковородку с яичницей. Те едят, молча, из сковородки.

Остается одно яйцо. Две вилки вонзаются в центр желтка, рвут его пополам. Растаскивают в разные стороны.

 

Вагон метро. Раннее утро

Анатолий опускается на сиденье и оказывается среди себе подобных мужиков, а все женщины в вагоне — они сидят напротив мужиков — так или иначе напоминают его жену.

Анатолий от всех закрывается газетой «Спорт-экспресс». Затем смотрит поверх газеты: кто-то, как и он, читает «Спорт-экспресс», кто-то пустыми глазами смотрит перед собой. Женщины дремлют с каменными лицами.

 

Завод. Цех. Раннее утро

Анатолий тупо смотрит перед собой, кажется, что на тетку из вагона, но перед ним токарный станок, взгляд останавливается на огромной красной кнопке.

Анатолий нажимает красную кнопку.

Станок тут же оживает. И начинает вращаться, крутит некую заготовку. Станок взрывает этот сонный и унылый ритм Анатолия. Но на Анатолии это ни внешне, ни тем более внутренне не сказывается.

Он опускает защитные очки со лба на нос и принимается за работу…

 

Заводская столовая. День

Анатолий медленно продвигается в очереди вдоль прилавка с едой. Почти не глядя, ставит на свой поднос салат, стакан с морсом, кладет булочку, очередь доходит до тарелки со вторым блюдом.

Повариха на раздаче едва удостаивает Анатолия взглядом и наливает ему тарелку горохового супа.

Анатолий, не глядя на повариху, ставит тарелку с супом на поднос и подходит к кассе…

Перед Анатолием пустые тарелки. Он сидит у окна. Допивает морс, запрокидывает голову и рукой стучит по дну стакана, в рот скатывается одна-единственная ягодка. Анатолий раскусывает ее, едва заметно морщится от кислоты — он, как робот, сомнамбула и так же смотрит в окно, когда до его отупевшего и неповоротливого сознания доносится раздражающее и нервно-напряженное каркание.

Анатолий видит за окном на дереве огромную ворону, которая остервенело каркает на него.

Некоторое время Анатолий пытается соображать, осмыслить ворону и ее каркание. Не удается. Он встает и уходит, не глядя на ворону.

Ворона провожает его взглядом, еще раз дико каркает и срывается с ветки…

 

Чертаново. Раннее утро

Тот же двор, те же заснеженные машины, та же хоккейная коробка и те же дворняги, которые сбегаются в эту коробку со всех сторон. Усаживаются в том же порядке, сидят в ряд. Но дворника нет. Собаки сидят неподвижно, но постепенно начинают нервничать, крутят мордами, ведут ушами, раздувают ноздри. Дворника нет. Начинает падать крупный снег. Собаки сидят, ждут. Дворника все еще нет. Вот одна псина не выдерживает и, опустив глаза, покидает несмело и осторожно коробку.

За ней через секунду уходит другая, третья — коробка пустеет.

За кадром нарастает тикание будильника, но ритм не ровный, он скачет, как пульс у больного аритмией.

 

Квартира Анатолия. Спальня. Раннее утро

Анатолий в той же позе — лежит на спине, повернув голову, не моргая, смотрит на будильник.

Будильник начинает звенеть. Анатолий прихлопывает его рукой. Пауза. Будильник начинает приходить в себя, разгоняется.

Анатолий закуривает беломорину, поворачивает голову и смотрит на храпящую жену. На ее раскрытый рот. Абсолютно без всякой оценки, затягивается, чтобы пустить ей дым в лицо, но папироса погасла! А тут еще гуппи, которая снова его рассматривает, словно сошла с ума! Она разгоняется и бьется в стекло! Затем еще одна попытка, круг по аквариуму, и гуппи выпрыгивает из воды. Корчится на полу в судорогах. Анатолий встает, идет к гуппи, но она уже мертва. Анатолий разглядывает ее у себя на ладони. Хмурится чему-то смутному. Уходит в туалет.

 

Квартира Анатолия. Туалет. Ранее утро

Анатолий, уже выбритый и умытый, наливает себе в ладонь одеколон, освежает лицо и привычным жестом отправляет одеколон в рот, но… флакон пустой!

Анатолий удивлено вскидывает брови! Первый раз он на что-то как-то реагирует!

В туалет входит его сын, такой же полусонный. Он начинает мочиться, но постепенно оживает, он чувствует, что что-то не так, как обычно. Он открывает глаза и смотрит на отца, затем замечает пустой флакон в его руке.

За кадром резко обрывается звук падающей в унитаз струи.

Оба удивлено смотрят на пустой флакон. По выражению на лице Артемия, — если бы поднял взгляд, понял бы, что тот тоже не прочь выпить с утра пару глотков одеколона, но Анатолий этого не видит. Он замечает трупик рыбки на краю раковины. Снова хмурится. Смутно, тревожно на душе у Анатолия. Он берет трупик рыбки и бросает его в унитаз. Смывает.

 

Квартира Анатолия. Кухня. Раннее утро

На сковородке последнее яйцо. За столом нет ни Анатолия, ни сына. Только жена Анатолия в той же ночной сорочке стоит перед столом и с каким-то тупым беспокойством смотрит на яичницу на сковородке.

 

Вагон метро. Раннее утро

Анатолий опускает газету «Спорт-экспресс» и видит, что напротив сидят не женщины, как привычно, а мужики, которые все как один опустили газеты и с недоумением смотрят на Анатолия. Он же смотрит налево, затем направо и видит, что перепутал скамейку! Он сидит среди женщин с каменно-удивленными лицами, они тоже смотрят на Анатолия. Анатолий хмурится и закрывается от всех газетой. Но строчки пляшут перед глазами. Лицо Анатолия залито краской стыда. Глупо.

 

Завод. Цех. Раннее утро

Анатолий перед своим станком.

Уже все запустили свои станки, а Анатолий почему-то все никак не решается нажать на красную кнопку. Его рука несколько раз едва заметно, от плеча дергается, но тут же повисает безвольно. Анатолий с неким беспокойством смотрит на свой станок, его отдельные детали и механизмы, и все эти детали и механизмы, провода и кнопки вдруг предстают в каком-то ужасном виде, буквально! Все эти штуки выглядят агрессивными и несут в себе скрытую угрозу для него, Анатолия!

Искрят предупреждающе провода в станке.

Анатолий медлит. Его внутреннее напряжение нарастает.

Вот рука Анатолия оживает и медленно тянется к кнопке.

Анатолий неотрывно и с ужасом смотрит на тяжелую болванку-заготовку в станке, на резец, который, нажми кнопку, тут же вонзится в болванку и начнет снимать с нее стружку. Но Анатолий все еще медлит.

А рука тем временем уже перед самой кнопкой!

И Анатолий замечает свою руку, его рот открывается, но рука уже жмет на чертову кнопку!

В ту же секунду что-то в станке ломается: звук электрического взрыва, искры, дым, болванка начинает вращаться, но тут же выскальзывает из крепежа и ракетой взмывает вверх. От взрыва Анатолий отлетает назад. И все это в одну секунду!

Анатолий, падая, успевает выдохнуть только одно: «Бл…!!!»

Анатолий навзничь падает на грязный промасленный пол. Пытается встать, приподнимает голову и тут же получает сокрушительный удар в лоб прилетевшей болванкой. Теряет сознание.

 

Заводская столовая. День

Столик у окна, за которым сидел Анатолий. Анатолия нет. За столиком пусто. За окном дерево, на котором сидела нервная ворона. Вот ее ветка, вороны нет. Ветка размеренно и устало покачивается вверх-вниз… Словно ворона только что была тут и только что улетела.

 

Кладбище. День

Жидкий оркестрик, фальшивя и небрежно, кое-как выдувает похоронный марш.

Несколько серых и разнокалиберных мужиков и баб угрюмо смотрят на то, как два полупьяных и синих от холода и водки мужичка заколачивают гроб.

От группки отделяется огромного роста мужик лет сорока, с благородной сединой в щетине, с умными глазами. На его голове берет, тело покрыто бесформенным плащом, мятые брюки и заляпанные грязью растоптанные ботинки. Он утирает рот после выпитого стакана водки. Небрежно и угловато срывает с головы берет. Под беретом топорщится седой ежик густых волос. Он переминается, готовясь к речи. Мнется.

Оркестрик невпопад смолкает.

М у ж и к. Я, это, как бригадир Анатолия могу сказать, что… он был… настоящий работяга, друг и мужик.

С десяти лет он за токарным станком. Он… детали для наших ракет вручную точил! В России больше нет таких токарей. Сам Королев ему жал и тряс… (Показывает, как Королев тряс руку Анатолию.)… руку! Жаль, что это… смерть вырвала Анатолия из наших рядов. Оркестр!

Мужик дает отмашку.

Оркестрик воодушевленно и стройно берет первые аккорды похоронного марша, но почти тут же сбивается и кое-как играет.

Мужик натягивает берет и возвращается на свое место, стараясь смотреть от смущения только лишь на свои ботинки.

Могильщики опускают, сильно напрягаясь и тихо матерясь, гроб в могилу.

Тихо и торжественно падает крупный снег.

Жена Анатолия отделяется от группки и подходит к краю могилы. Зачерпывает горсть мерзлой земли и бросает ее в могилу.

Комочки мерзлой глины падают на крышку гроба, снежинки подлетают на крышке гроба и начинают кружиться в воздухе.

И тут начинает играть пьяный баянист, что-то не в меру весело-вальсовое. Но осекается под тяжелым взглядом мужика-бригадира. Баянист недовольно крякает и отходит к мужичкам-могильщикам пить водку.

Все по очереди бросают прощальные горсти в могилу и уходят. Могильщики берутся за дело и лихо закидывают могилу землей.

Народ уходит к автобусу, туда же тянется оркестрик. Возле могилы остается только сын Анатолия. Парнишка лениво смотрит на работу могильщиков, закуривает, но тут он слышит вновь вальс баяниста у автобуса. Смотрит туда и видит, что там веселее, чем тут. Народ пьет водку, закусывает и оживленно общается. Артемий вздыхает и уходит к автобусу. Также лениво, сомнамбулой.

Могильщик втыкает в холмик деревянный крест с портретом Анатолия…

 

В кадре все еще фотография Анатолия, только вокруг все быстро меняется — исчезает сумрачный туманный вялый свет зимнего дня и опускается темнота.

Вдруг включается фонарь, и фотографию заливает желтым электрическим светом.

За кадром звуки шагов. Звякание лопат, стукнувшихся друг о дружку.

Те же могильщики, которые закапывали могилу Анатолия, теперь ее раскапывают. Работают молча, деловито, без перекуров. Рядом с могилой на санках… закрытый гроб!

М у ж и ч о к. Подмерзло.

Д р у г о й. Да, не очень.

М у ж и ч о к. Точно. Но подмерзло.

Д р у г о й. Точно. Но не очень.

Стоят в могиле на гробу Анатолия. И только начинают выбираться из могилы, как вдруг крышка под их ногами с глухим ударом чуть подпрыгивает. Мужички замерли и во все глаза смотрят друг на друга. И тут второй удар изнутри по крышке гроба!

Мужичок сглатывает слюну и очень медленно и тяжело выбирается из могилы, помогает выбраться товарищу. Лежат на краю и смотрят на крышку гроба, которая сотрясается от ударов. Вновь смотрят друг на друга.

М у ж и ч о к. Водка есть?

Д р у г о й. В сторожке.

М у ж и ч о к. Плохо… подмораживает.

Д р у г о й. Сбегаю?

М у ж и ч о к. Я сам. Заодно гвоздодер возьму.

Д р у г о й. Ага.

Мужичок уходит.

Другой остается лежать на краю могилы. Он провожает взглядом до угла аллеи мужичка, а когда тот скрывается за поворотом, вновь смотрит на крышку гроба, которая теперь реже и реже сотрясается от слабеющих ударов. Закуривает, не отрываясь от зрелища.

 

Сторожка. Ночь

Мужичок входит в сторожку. Включает свет. Подходит к столу. Наливает водки в стакан. Выпивает, не закусывая, и о чем-то деловито-сосредоточенно задумывается. После размышлений начинает искать гвоздодер, находит и выходит с ним из сторожки.

На столе остается забытая бутылка водки. Выключается свет, а через секунду включается. Мужичок подходит к столу и берет бутылку водки.

М у ж и ч о к (зло, сквозь зубы). Сука!

Выпивает из горлышка. Уносит бутылку. Выключается свет. Скрип двери. Скрип снега под ногами. Шаги стихают.

 

Кладбище. Ночь

Мужичок идет к могиле, но, не доходя пары метров, останавливается. На лице неподдельное удивление и живой интерес, но никакого страха. Он подходит к могиле Анатолия: гроб на санях. На нем сидят рядышком Анатолий в костюмчике и туфельках и другой мужичок. Курят мирно и молча смотрят на мужичка. Точнее, на бутылку водки в его руке.

Мужичок подходит к ним. Здоровается за руку с Анатолием и садится с другой стороны от него. Анатолий теперь между двумя могильщиками. Мужичок протягивает ему бутылку водки.

М у ж и ч о к. Мы тут, типа, бизнесом занимаемся. Уплотняем, значит. (Пауза.) За удачу.

А н а т о л и й. За удачу.

Другой согласно кивает и смотрит чуть жадно и ревниво на то, как Анатолий пьет водку из горлышка.

Анатолий передает бутылку ему.

Д р у г о й. За удачу.

А н а т о л и й. За удачу.

М у ж и ч о к. Да-а. За удачу.

Другой выпивает. И передает бутылку мужичку.

Тот выпивает.

Все трое закуривают из пачки мужичка. Затягиваются жадно, с удовольствием. Через паузу. Мужичок смотрит на Анатолия.

М у ж и ч о к. Поможешь нам?

В его голосе нотки подтекста, мол, мы же тебе помогли.

Анатолий кивает, встает с гроба. Втроем они спускают второй гроб в могилу Анатолия и ставят гроб на гроб. Начинают закапывать.

…Могила вновь закрыта землей. Все трое смотрят на крест с фотографией Анатолия.

Анатолий берет крест и вонзает его в могильный холм.

Мужички тут же скоро подходят и устанавливают прочно крест.

Анатолий берет бутылку водки. Смотрит на крест.

А н а т о л и й. За все хорошее.

Выпивает.

Мужички кивают. Собирают лопаты. Берутся за санки. Подходят к Анатолию, прощаясь с ним, пожимают ему руки. Он отдает им бутылку. Те выпивают по очереди. Пустую бутылку мужичок кладет в карман ватника. Уходят.

Анатолий остается один перед своей могилой. Затем разворачивается и уходит в противоположную от мужичков сторону…

 

Варшавское шоссе. Ночь

Анатолий идет просто, не таясь и крючась от холода и снега, но и без всякого там пафоса, по трассе в сторону Москвы. Его руки в карманах брюк. Воротник пиджачка поднят. Идет торопливо, но не спешит. Словно он смутно понимает, что что-то его душа нащупывает впотьмах, как ему дальше жить. Впереди смутно, словно в тумане, маячит свет. Но это в душе Анатолия. А внешне по нему скользит свет проезжающих мимо машин.

Анатолия обгоняет раздолбанный «Икарус». Анатолия чуть не сносит турбулентной струей автобуса в кювет. Он удерживается на ногах. Смотрит чуть сурово вслед автобусу. И вдруг видит, как вспыхивают стоп-сигналы «Икаруса».

Автобус тормозит. Рулит на обочину и останавливается далеко впереди от Анатолия.

Анатолий останавливается и ждет, что будет дальше.

А дальше «Икарус» дает задний ход и, виляя, подруливает к Анатолию. С пневматическим шипением открывается дверь. И Анатолию под ноги скатывается несколько пустых бутылок из-под водки, жестянки пивных банок. Вырывается облако табачного дыма. Гремит разухабистая музыка, отдающая цыганщиной.

Анатолий поднимает голову и смотрит на водителя.

Водитель — простой русский мужик со светлыми и по-детски добрыми голубыми глазами, седой, как лунь, и крепкий, как Перун. Он улыбается Анатолию, дымя в зубах сигареткой.

И тут водителя загораживает долговязый и пьяный паренек лет двадцати семи. Он раскрывает Анатолию объятия, как старинному другу, и улыбается полупустой пастью.

П а р е н е к. Мне скажи спасибо! Это я тебя увидел! И как заору…

Паренек набирает полную грудь воздуха и орет на весь автобус.

П а р е н е к. А ну, тормози! Там мужика на хер сдуло автобусом твоим е.....!

Водитель словно и не замечает паренька, видимо, ему не в диковинку такие пассажиры.

В о д и т е л ь. В Москву?

А н а т о л и й. Да.

П а р е н е к. И мы, еби ее мать, в Москву! Забирайся, у нас тут фестиваль не хуже, чем в Сан-Ремо! Что, девочки, носы на подлокотники повесили?!

Кричит задорно паренек нескольким насупившимся старухам. Одна из них ворчит на паренька.

С т а р у х а. Вот же Бог послал разъебая!

Паренек смеется, весело кивает Анатолию.

Анатолий забирается в автобус. Шипит дверь и медленно закрывается.

Автобус медленно набирает скорость. Сильно орет проржавевшим глушителем. И делается все меньше и меньше… исчезает в темноте трассы.

 

Автобус. Ночь

Из динамиков несется разухабистая, чуть с грустинкой цыганщина. Анатолий сидит на последнем длинном сиденье. Перед ним проход, а по ту сторону лобовое стекло. Анатолий видит, как в свете фар автобуса мелькают разделительные белые полоски на черном асфальте, а вокруг — тьма. Это завораживает: скорость, музыка, полоски, тьма, снег лепит в стекло и черный асфальт. Анатолий, не моргая, смотрит на полоски. Глаза его чуть блестят, кажется, что Анатолий, если присмотреться к нему, меняется. Он становится живее, что ли? Но это если только внимательно и долго присматриваться…

Музыка вдруг словно заходит на новый более высокий виток. И тут слышится веселый крик паренька.

П а р е н е к. Ой, мама, мамочка родная! До чего же жить-то хочется! Аж, мышцы жопы сводит!!

Паренек вскакивает со своего места и начинает танцевать в проходе. Анатолий, впрочем, как и весь автобус, наблюдает за его танцем. Даже водитель иногда отрывает взгляд от дороги и косится на паренька через зеркало заднего вида.

На лице Анатолия, наблюдающего танец, вдруг возникает страх, когда он видит, что паренек смотрит на него, Анатолия, и приглашает его в танец. Анатолий отводит глаза от паренька, смотрит то на старух, то в окно, но всякий раз его взгляд снова и снова сползает на паренька, который в танце медленно идет по проходу к нему, Анатолию!!! И с каждым шагом паренька Анатолию делается страшнее. Причину страха он понять не может и от этого нервничает. Но все просто — это страх свободы. Анатолию неведомо это чувство и бросает в дрожь от одной только смутной мысли, а смог бы я вот так выйти и станцевать?

Анатолий так нервничает, что откручивает пуговицу от пиджака. А когда она оказывается у него в руке и он разглядывает ее на своей ладони, то приступ паники охватывает Анатолия. Он тяжело и прерывисто дышит.

И расширенными от ужаса глазами смотрит на паренька, который в паре шагов от Анатолия.

И тут чудо спасает Анатолия. Что-то происходит на трассе, и водитель бьет один раз на тормоз. Паренек теряет равновесие и кубарем катится через весь проход — из конца автобуса в начало, — ударяется затылком о переднюю стенку и затихает. Непонятно: то ли потерял сознание, то ли уснул мгновенно. Все это происходит очень быстро.

С т а р у х а (радостно восклицает). Довыебывался, прости, Господи!

Старуха крестится, поправляет узелок платка под подбородком и, блаженно улыбаясь, закрывает глаза.

Водитель выключает музыку. Только рев мотора, трасса и тьма. Как-то уныло делается в автобусе, но всем от этого только хорошо. И в первую очередь Анатолию. Его дыхание приходит в норму. Он закрывает глаза, но тут же открывает их и смотрит на паренька, и вдруг на лице Анатолия проступает грусть и сочувствие…

 

МКАД. Ночь

«Икарус» отъезжает от остановки. На остановке стоит один-одинешенек Анатолий. Он стоит, не двигаясь. Не реагируя ни на ветер, ни на снег, просто тупо стоит и смотрит перед собой. Проходит минута. К остановке подруливает городской автобус «Гармошка», а когда отъезжает от остановки, на ней уже нет Анатолия.

Пустая остановка, ветер, снег, унылая пустота. По кадру пробегает дворняга, она семенит быстро-быстро, с низко опущенной мордой вслед за автобусом, на котором уехал Анатолий.

 

Квартира бригадира Анатолия. Раннее утро

Бригадир лежит в постели и тупо смотрит на табло простенького китайского электронного будильника. Когда на табло появляется «06.00», бригадир прихлопывает будильник, тот успевает едва пискнуть. И тут же раздается звонок в дверь. Бригадир не понимает, что происходит, смотрит на будильник. Снова звонок в дверь. Теперь бригадир понимает, в чем дело. Он выползает из постели и, шаркая тапками, идет отпирать дверь.

В дверях стоит Анатолий и виновато смотрит на бригадира, затем едва улыбается виновато и так же виновато разводит руками.

Бригадир сурово смотрит сверху вниз с высоты своего гигантского роста на Анатолия. Затем мычит и трет грудь в области сердца.

А н а т о л и й. Болит?

Б р и г а д и р. Да. (Думает, осмысливает происходящее.) Ты… Анатолий, как… насовсем?

Анатолий пожимает плечами, мол, не знаю. Бригадир понимающе кивает и отходит чуть в сторону, приглашая тем самым Анатолия войти.

Входят в квартиру. Анатолий проходит за бригадиром на кухню. Бригадир на ходу включает электрочайник. Садятся за стол рядышком — иначе не сесть из-за тесноты. Вдруг поднимают головы — в дверном проеме стоит жена бригадира, очень маленькая женщина с угловатой фигурой девочки… очень постаревшей девочки. Она вопросительно смотрит на бригадира. Тот широким жестом, но, подчиняясь тесноте, указывает на Анатолия.

Б р и г а д и р. Это Анатолий.

Жена кивает и не сводит глаз с мужа, мол, мне этого мало.

Б р и г а д и р (утверждая). Мы… вчера его хоронили.

Жена снова кивает. Открывает ящик, достает кружки. Разливает чай, достает варенье, накладывает его в блюдца, подает ложки. Отходит в уголок и затихает. Молчат. Сидят неподвижно.

Ж е н а. Видимо, плохо хоронили.

Б р и г а д и р (тут же, подхватывая). Да нет, хорошо!

Смущается от нелепости сказанного и происходящего. Опускает глаза. Анатолий смотрит на чай.

Ж е н а. Пейте, пейте.

А н а т о л и й. Спасибо большое.

Анатолий пьет чай мелкими глотками, очень осторожно ест варенье. Бригадир закуривает сигаретку без фильтра, наблюдает за Анатолием.

Б р и г а д и р. На завод вернешься?

Анатолий замирает, затем кивает согласно.

Бригадир, кивает уважительно. Встает, уходит.

Анатолий неуютно чувствует себя, оставшись наедине с женой бригадира. Неловкая пауза.

А н а т о л и й. А вы, значит, не были на моих похоронах?

Ж е н а. Я не люблю похороны. (Через паузу.) Я свадьбы люблю. Дни рождения там всякие.

А н а т о л и й. Да.

Ж е н а. Что?

А н а т о л и й. Я тоже.

Ж е н а. Пейте, пейте.

А н а т о л и й. Спасибо большое.

Жена закуривает дешевую сигарету с фильтром и смотрит в окно.

Входит одетый бригадир, берет плащ, мятые брюки и ботинки.

Б р и г а д и р. Пошли?

А н а т о л и й. Спасибо за чай, большое.

Ж е н а. Пожалуйста.

Анатолий выходит из-за стола, покидают квартиру, тихо прикрыв за собой дверь.

 

Лифт. Раннее утро

Лифт ползет вниз. Анатолий и Бригадир стоят рядом, смотрят перед собой. Оба испытывают некоторую неловкость, как два мужика, оказавшихся в замкнутом пространстве, ощущая вынужденную близость тел.

Бригадир поднимает тяжелую массивную голову, пялится в потолок.

Анатолий, напротив, опускает голову и смотрит под ноги.

Лифт ползет.

Б р и г а д и р. Это хорошо, что ты на завод вернулся.

А н а т о л и й. Да. Я ж там с десяти лет. Запчасти для ракет точил.

Б р и г а д и р. Помню. Я на похоронах… это говорил.

Анатолий тронут. Он благодарно смотрит на бригадира.

Тот скашивает глаза на Анатолия, затем снова смотрит перед собой.

Лифт ползет еще некоторое время. Останавливается, открываются двери. Выходят из лифта. Пустой лифт, закрываются двери. Лифт ползет наверх — это без труда понятно по звуку.

 

Завод. Проходная. Утро

Народ гуськом тянется и ручейком вливается в двери проходной завода. Мужики курят, кашляют, отхаркивают и сплевывают мокроту. Женщины идут с суровыми лицами, губы плотно сжаты.

В стороне стоят Анатолий и бригадир. Бригадир удивлено смотрит на Анатолия. Анатолий же с каменным лицом, широко открытыми глазами смотрит со стороны на своих товарищей. Они идут мимо него, не замечая его, не видя ничего! Как роботы. Все с похмелья, злые, угрюмые. Анатолий смотрит на проходную, затем в противоположную сторону, на улицу.

Разворачивается и уходит в сторону улицы.

Бригадир пристально смотрит ему в спину, смотрит удивленно, затем зло, как на предателя, а после вдруг что-то ломается в нем — озарение. Он теплеет душой и лицом. Кивает понимающе. Идет к проходной, сливается с толпой работяг и исчезает за дверями проходной.

Анатолий же идет несмело, неуверенно, но его шаг крепнет. Темп нарастает, переходит на бег. Но он тут же заставляет себя перейти на шаг. На лице блуждает жалкое подобие улыбки. Голова дергается, но Анатолий не оборачивается. Улыбка исчезает — испуг на лице, но затем вновь улыбка, более уверенная. Она растет, обнажаются прокуренные желтые зубы. В глазах появляются искорки жизни…

 

Тротуар. Утро

Громыхает трамвай. Когда он выезжает из кадра, в кадре на той стороне улицы, на тротуаре стоит милицейский «козлик». У капота стоит мент и Анатолий перед ним.

Мент подозрительно смотрит на Анатолия, но на лице мента непонимание, беспомощность. Он озирается на водителя. Тот курит, лежа на руле, пожимает плечами, мол, сам разбирайся. Мент вновь смотрит на Анатолия и вздыхает.

М е н т. Давай, мужик, еще раз: четко, коротко и ясно. Понятно? Понял?

А н а т о л и й (кивая). Меня вчера похоронили…

М е н т. Ты псих?

Анатолий преданно смотрит менту в глаза и отрицательно трясет головой.

М е н т. Хотя чё я гоню? Психи ведь не знают, что они психи. Так, мужик?

А н а т о л и й. Не знаю.

М е н т. И чё мне с тобой делать, а, мужик?

А н а т о л и й. Не знаю.

М е н т. Вот и я не знаю. (Подумав.) Ну, иди.

А н а т о л и й (опешив от счастья, неожиданности). Куда?

М е н т. Я ебу, что ли, куда?! Куда хочешь!

Анатолий смущенно кивает и нерешительно уходит. Прибавляет ходу, пока мент не передумал.

Мента вдруг снова осеняет. Он окликает Анатолия. Анатолий останавливается тут же, как раб. Озирается на мента.

М е н т. Слышь, мужик! Я в прошлом году в это самое время в Сочах был! Там классно — тепло щас! Хурма на деревьях! Море. Ты туда иди. Тут замерзнешь на х.. — в пиджачке своем! Понял?!

А н а т о л и й. Понял! Спасибо!

М е н т (довольный собой, своим благородством). Не за что.

Анатолий уходит. Но его снова окриком останавливает мент.

М е н т. Алле, мужик! Сочи там! Туда иди!

Анатолий виновато улыбается и тут же меняет направление.

Мент кивает довольно. Забирается в «козлик». Менты проезжают мимо Анатолия. Сигналят.

Анатолий провожает их испуганным взглядом, выжимает из себя подобие улыбки, пару раз нелепо машет рукой. И чем дальше «козлик», тем тише идет Анатолий, а когда менты исчезают из виду, Анатолий тут же снова меняет направление и теперь быстрым и уверенным шагом идет в том направлении, куда и шел, пока мент не отправил его в Сочи. Сворачивает направо за угол у яркой театральной тумбы.

 

Салон «козлика». Утро

Мент, наклонившись к стеклу, курит, вид у мента пасмурный, словно от ноющей зубной боли. Водитель на него косится. Не выдерживает.

В о д и т е л ь. Ты чё?

М е н т. Вот сука! В Сочи пошел, прикинь?! Все ему пох..! Инфляция, девальвация и прочая херня. Все, все пох..! Абсолютно все.

Водитель тоже мрачнеет, кивает и закуривает. Едут молча.

М е н т. Нет, ты прикинь! Я ему: в Сочи иди, а он мне «спасибо» и пошел!!!..

В о д и т е л ь. Да и пошел.

М е н т. Да и пошел. А мы тут, как ебанаты, торчим: смог, депрессия и прочая фигня.

В о д и т е л ь. Да. Но… всякому свое.

М е н т. Дурак ты! Так ни х.. и не понял. Я ж про жизнь тебе…

В о д и т е л ь. Да пошел ты!

М е н т (подумав). Хрена ему, а не Сочи! Давай разворачивай!

Водитель испуганно смотрит на мента, но спорить не смеет. Включает мигалку и разворачивает «козлик». Мчатся обратно, за Анатолием.

 

Тротуар. Утро

У театральной яркой тумбы менты сворачивают налево. Врубают сирену и маячок. Но… В общем, едут не в ту сторону, не видать им Анатолия!

 

Выезд из города. Салон «козлика». День

«Козлик» стоит под указателем, на котором задается направление на Сочи.

Водитель и мент раздосадованно смотрят на трассу. Мимо них пролетают машины. Все словно только в Сочи и мчатся. И только два мента в силу различных обстоятельств не могут себе этого позволить. И они это понимают, ощущают. В душе у них гадко, завидно, мрачно.

М е н т. Ну и куда он делся?!

Вопрос остается без ответа.

Снова в кадре «козлик». Камера медленно поднимается, открывая пространство трассы, делая машину ментов меньше и меньше…

 

Хлебопекарный цех. День

Гул, шум цеха. Женщины в белых колпаках, рубахах и шортах механически перемещаются вдоль конвейера. Кто-то укладывает хлеб в ящики, кто-то возится с тестом.

Жена Анатолия возится у печей, загружая в них формы с тестом и вынимая хлеб. К ней подходит мужик и что-то кричит на ухо. Она кивает ему и куда-то уходит.

Идет через цех и входит в раздевалку, закрывает за собой двери и оборачивается: со скамейки встает ее «покойный» муж. У жены Анатолия брови взлетают вверх, и она с такой миной идет мимо Анатолия. Открывает свой шкафчик, переодевается.

Анатолий несколько обескуражен. Наблюдает за женой. Она поворачивается к мужу. Он делает к ней шаг. Она охает, теряет сознание. Падает без сознания на пол на спину, широко раскинув руки-ноги.

Анатолий вздыхает и садится обратно на скамейку. Ждет.

 

Спустя несколько минут

Анатолий и жена сидят рядышком, курят и молчат. Наконец жена оживает, пожимает плечами.

Ж е н а. Хлеба хочешь?.. Деньги на похороны весь цех собирал. Что ж, теперь возвращать придется?

Анатолий кисло пожимает плечами. Не такой он представлял себе встречу с женой.

Ж е н а. Мы же их потратили.

Я Артемию ботинки новые купила.

А н а т о л и й. Хорошие?

Ж е н а. Импортные, теплые, на толстой подошве.

Анатолий довольно кивает. Соображают оба. Анатолий украдкой смотрит на жену. Лицо огрубевшее, морщинки, седина, усталость и обреченность. Тяжелые узловатые пальцы рук бессильно лежат на коленях. Анатолий растроган.

А н а т о л и й. Пойду я.

Ж е н а. Куда?!

А н а т о л и й. Не знаю. В Сочи, наверное. Там сейчас хурма на деревьях. Море.

Ж е н а. А мы?

А н а т о л и й. А деньги?

Ж е н а. Да. Жизни нет без этих проклятущих денег.

Анатолий вновь смотрит на натруженные руки жены. Кладет на них свою руку. Сидят так некоторое время. Анатолий встает. Уходит. Жена его окликает.

Ж е н а. Постой!

Анатолий останавливается в дверях.

Жена открывает свой ящик, роется в сумке, протягивает какие-то «корочки» Анатолию.

Ж е н а. Свидетельство о смерти. Сегодня утром получила. Возьми. Какой никакой — документ.

Анатолий берет корочки и прячет в карман пиджака.

А н а т о л и й. А пальто мое?

Ж е н а. Соседу отдала.

А н а т о л и й. Быстро ты…

Ж е н а. Так примета плохая!

А н а т о л и й. Ладно — разберемся.

Ж е н а. Вернешься?

А н а т о л и й. Не знаю. Я там, в гробу, когда лежал… много думал.

Ж е н а. О чем?

А н а т о л и й. Так, обо всем. О жизни больше.

Анатолий умолкает и задумывается, словно что-то вспоминает, те мысли, которые пришли ему на ум в гробу.

Ж е н а. И что — жизнь?

А н а т о л и й. Не знаю. Я еще не все продумал.

Жена опускает глаза. Смотрит в пол.

Анатолий кивает, скорее, сам себе, чем ей. Уходит.

Жена идет в цех, в платье. Встает у печи и начинает таскать хлеб из печи, словно ничего не было!

Цех замирает, все уставились на жену Анатолия… даже конвейер остановился.

 

Чертаново. Ранний вечер

Дом Анатолия. Лифт открывается, и на лестничную площадку выходит Анатолий. Он смотрит на дверь. Толкает. Не заперто. Входит. В комнате громко работает телевизор. Слышится истеричный голос Малахова, обсуждающего очередную дутую тему, кажется, речь идет о встрече с инопланетянами.

Анатолий стоит в коридоре и остается незамеченным. Он открывает шкаф и вынимает из него свое пальто. Надевает. Затем замечает ботинки. Достает, усаживается на маленький табурет и переобувается. Когда он шнурует второй ботинок, в дверном проеме появляется сосед. Такой же люмпен-работяга, как и Анатолий.

Анатолий едва удостаивает его взгляда, чуть презрительного. Анатолий понимает, что пальто соседу досталось не просто так.

Сосед стоит с отвисшей челюстью, ноги подгибаются, и он очень медленно оседает на пол. Но Анатолий его поднимает своим вопросом.

А н а т о л и й. Шапка где моя?

С о с е д. Шапка?

А н а т о л и й. Шапка. Спортивная такая, черная.

Сосед, почти осевший на пол, поднимается, резво бросается обратно в комнату и запирается на щеколду.

Анатолий поднимается с табурета и осматривает верхнюю полку шкафа. Находит свою шапку и натягивает ее до бровей. Чуть заминается в коридоре, затем делает шаг к двери и бьет в нее пинком. За дверью раздается истеричный вскрик соседа: «Ай, бля меня!»

Анатолий направляется к выходу, но на ходу валит шкаф и уходит.

 

Лифт. Ранний вечер

Анатолий стоит в ползущем вниз лифте, улыбается довольно сам себе, раз-глядывает свидетельство о смерти. Анатолий стал каким-то более прямым. Исчезла, почти исчезла рабская сутулость и забитость, исчезла униженность в жестах и походке. В глазах все отчетливее виднеется огонек жизни.

 

У станции метро. Вечер

Чуть в стороне от ларьков с водкой и пивом стоит неподалеку от входа в метро игровой автомат.

Анатолий в паре шагов от автомата завороженно, не без удовольствия наблюдает за тем, как старуха бросает один за другим пятачки в щель автомата. Анатолий глаз не сводит с лица старухи.

Старуха вся поглощена азартом и жаждой легкой наживы. Глаза сверкают, лицо вытянуто в напряженную струну.

Анатолия тоже поглощает игра, затягивает. И когда старухе везет и в приемник падают несколько пятачков, Анатолий радуется не меньше старухи. Он смеется!

Старуха обращает на него внимание.

Анатолий смущается, но старуха манит его, протягивая пятачок.

Анатолий подходит к старухе. Берет пятачок и опускает его в щель.

В приемник тут же падает еще парочка монет.

Старуха уважительно похлопывает Анатолия по плечу. Выгребает пятачки и протягивает их Анатолию. Тот отрицательно машет головой. Старуха настаивает.

С т а р у х а. Давай, сынок! Не все же время пенсию просирать азерам? А?

А н а т о л и й. Это азербайджанцев автоматы?

С т а р у х а. А то чьи? Телевидение евреев. Автоматы азеров. Но за то у нас поля, леса и реки. А еще танки и ракеты. Ну, давай, давай!

Анатолий послушно бросает монетку в щель…

 

Здесь же. Поздний вечер

Анатолий и старуха сидят поникшие на остановке. Народу почти нет. Несколько азербайджанцев переговариваются на своем языке у заляпанной грязью «девятки».

Анатолий поднимает голову и наблюдает за ними. Он хмурится, когда видит, как один постоянно щупает свои яйца и член сквозь спортивные штаны. Они громко смеются и чувствуют себя явно хозяевами жизни.

Из метро выходят две девчушки лет тринадцати. Идут мимо азербайджанцев. Те умолкают и смотрят вслед девчушкам. Тот, который с яйцами, свистом их окликает, девчушки ускоряют шаг. Азербайджанец все еще держит свой член и орет им вслед почти без акцента.

А з е р б а й д ж а н е ц. Эй, девчонки, поехали кататься!

Девчонки не реагируют. Азербайджанец цокает языком сокрушенно и тут же забывает про девчонок, возвращаясь к разговору с друзьями.

Анатолий встает и идет к ним. Подходит и указывает рукой на руку, держащую член.

А н а т о л и й. Он чё, у тебя отвалился, что ли?

А з е р б а й д ж а н е ц. Чё? Не понял?

А н а т о л и й. Я спрашиваю — он что, у тебя отвалился? Что ты все время за него держишься?

А з е р б а й д ж а н е ц. Ты чё, мужик, нарываешься?

А н а т о л и й. Нет, просто интересуюсь.

А з е р б а й д ж а н е ц. ?..

А н а т о л и й. Ты с девушками разговариваешь, а сам за х.. свой цепляешься. Некрасиво. И оскорбительно для девушек. Ты в кишлаке у себя так же барышень клеишь?

А з е р б а й д ж а н е ц (после паузы — дать в морду или нет Анатолию). Нет.

А н а т о л и й. А тут почему себя так ведешь? Или у тебя тут с членом проблемы?

А з е р б а й д ж а н е ц. Чё ты привязался к моему члену?!

А н а т о л и й. Я?! Да это ты ему покоя не даешь!

А з е р б а й д ж а н е ц. Ладно, мужик. Больше так не буду себя вести. Еще претензии есть?

Анатолий задумывается.

А н а т о л и й. Просьба.

А з е р б а й д ж а н е ц. На бутылку не хватает?

А н а т о л и й. Нет. Не надо. Видишь старушку?

А з е р б а й д ж а н е ц. Вижу.

А н а т о л и й. Она в твой автомат всю пенсию спустила.

Азербайджанец хмурится. Закуривает. Достает портмоне и протягивает Анатолию две тысячные купюры.

А з е р б а й д ж а н е ц. На, и скажи своей маме, чтобы больше не играла.

А н а т о л и й. Спасибо. Скажу.

Азербайджанцы умолкают, делаются серьезно-сострадательными и наблюдают за тем, как Анатолий отдает старушке деньги. Она прячет их быстро куда-то под тонкое и старенькое пальтецо. Встает со скамейки и уходит.

Анатолий смотрит ей вслед, затем проходит мимо азербайджанцев и спускается в метро.

Азербайджанцы теперь провожают его внимательными взглядами. Азербайджанец вздыхает и невольно берется за член, но тут же отдергивает руку…

 

Вагон метро. Ночь

Пустой вагон. Вагон покачивается чуть из стороны в сторону.

Анатолий полулежит на скамейке. Пялится на рекламный плакатик. На плакате в безудержном приступе радости среднестатистическая российская семья — папа, мама, теща, сын и дочь — пожирают пельмени. Анатолий с недоверием смотрит на них.

Остановка. Открываются двери, и в вагон чинно входит старая большая дворняга.

Анатолий машинально принимает нормальную позу. Подтягивает ноги, пропуская дворнягу. Пес преспокойно проходит мимо Анатолия, косится на него — мимолетно.

Анатолий невольно опускает глаза в пол; видит, как пес проходит в другой конец вагона, запрыгивает на скамейку, сворачивается калачиком и закрывает глаза.

Анатолий еще некоторое время смотрит на пса, затем тоже сворачивается калачиком, закрывает глаза.

 

Станция метро. Ночь

Мент кокетничает с девушкой в форме работника метро и красной фуражке.

К перрону подкатывает поезд. Открываются двери, слышно, как механический голос объявляет конечную станцию.

Мент и «Красная шапочка» наблюдают за тем, как из вагона выходит сонный Анатолий, а из другой двери этого же вагона пес.

Анатолий и пес идут параллельно друг другу, пересекают перрон. Входят в поезд.

Мент переводит взгляд на девушку. Его глаза излучают любовь и обожание.

Девушка чуть смущается.

Мент нежно берет ее за подбородок.

Анатолий наблюдает за ними через стекло окна.

Мент тянется к девушке с поцелуем, но девушка вдруг испуганно отстраняется от мента. Он не понимает, в чем дело. Перехватывает ее взгляд. Она смотрит куда-то ему в область паха. Все понятно — он уперся дубинкой ей в промежность. Теперь мент смущается, а девушка смеется. Мент тоже начинает смеяться.

Анатолий все видит, улыбается. Сползает на сиденье и смотрит все еще с улыбкой на пса.

Тот спит.

Анатолий вздыхает — не с кем разделить веселье. Ложится на сиденье и пялится в потолок. На потолке плакат: самолет в облаках и синеве небес. Он мчится на встречу мечте. И слоган: «В Сочи вас ждет покой». Вот такой дурацкий слоган.

Но Анатолий купился. На его лице блуждает улыбка: свобода — чертовски приятная вещь. Он мысленно уже в Сочи. И тут его окликает чей-то тонкий голосок — Любаша. Это женщина маленького росточка, с глазами и улыбкой пятилетней девочки. Девочки малость недоразвитой или через чур наивной.

Л ю б а ш а. Это твоя собака?

Анатолий затуманенным взором смотрит на Любашу и не сразу ее видит, мыслями он еще не вернулся из Сочи в вагон метро.

А н а т о л и й. А?

Л ю б а ш а. Твоя собака, спрашиваю?

А н а т о л и й. Нет. Я сам по себе.

Л ю б а ш а. А-а, жаль. Я думала, что вы вместе. Хороший пес.

А н а т о л и й (лишь бы не молчать). Да-а. Жаль.

Любаша грустит.

Анатолий чувствует себя виноватым. Но что сказать, не знает, никак не найдет слов и мысли.

Любаша вдруг перестает грустить и улыбается Анатолию.

Л ю б а ш а. Хочешь яблоко? А водку любишь?

Анатолий сбит с толку вопросами. Никакой логики он не видит, но лихорадочно пытается ее найти. Пожимает плечами.

Любаша не сводит с него глаз, а когда он пожимает плечами, она расценивает это как приглашение. Она садится к нему и протягивает яблоко.

Анатолий сомневается.

Л ю б а ш а. Бери-бери. У меня еще одно есть.

Анатолий берет яблоко.

Пес приподнимает сонную морду, смотрит на Анатолия и Любашу, затем с глубоким вздохом опускает морду на лапы и закрывает глаза.

Любаша откусывает большой кусок и смачно жует. Смеется, когда изо рта вырывается струйка сока. Вытирает рот. Ее глаза светятся счастьем.

Анатолий откусывает от своего яблока, и у него тоже течет сок.

Любаша заразительно и открыто смеется. Вытирает ему рот пальчиком. Хрустят яблоками. Смотрят на свои отражения в стекле напротив…

 

Квартира Любаши. Ночь

Анатолий сидит на маленькой кухоньке. Из мебели — стол на тонких металлических ножках. Крышка стола обита старым дерматином. Дерматин изрезан и исполосован вдоль и поперек. Два стула самых простеньких и хрупких. Плита, закопченный чайник и окно без занавесок. За окном тихо падает снег. На столе банка шпрот, корейский морковный салатик и почему-то оторванная старая массивная телефонная трубка с огрызком провода.

Анатолий задумчиво смотрит на трубку.

На кухоньку входит Любаша. На ней простенький ситцевый коротенький, но уютный халатик.

Анатолий невольно отмечает для себя крепкие и стройные ножки Любаши.

Она садится рядышком и жестом приглашает к ужину.

А н а т о л и й. А водка? И трубка зачем тут?

Л ю б а ш а. Водка?

А н а т о л и й. Водка.

С лица Любаши тут же слетает улыбка. Она вновь грустит. Резко проступают морщинки.

А н а т о л и й. Ты же сама спрашивала.

Л ю б а ш а. А ты бить меня будешь?

А н а т о л и й. Нет.

Любаша внимательно смотрит на Анатолия и достает из холодильника бутылку водки. Осторожно ставит ее на стол. Косится на Анатолия. Тому неуютно.

А н а т о л и й. Я могу и не пить.

Л ю б а ш а. Почему же — пей.

Анатолий наливает себе полный стакан и выпивает. Без тоста, без приготовлений. Закусывает салатом. Хрустит. Глотает, закуривает. Ему хорошо. Расслабился.

Любаша вдруг улыбается. Берет телефонную трубку и прикладывает к уху.

Л ю б а ш а. Алле? Да. Нет. Хорошо. И вам спокойной ночи.

Кладет трубку на стол.

Анатолий косится на Любашу.

А н а т о л и й. Кто это был?

Л ю б а ш а (просто, искренне). Бог.

А н а т о л и й. Бог?

Л ю б а ш а. Бог. Он мне каждый вечер звонит пожелать спокойной ночи.

Анатолий соображает. Кивает. Без иронии:

А н а т о л и й. Везет тебе.

Л ю б а ш а. Да. Я счастливая. А ты?

А н а т о л и й. Пока еще не решил.

Л ю б а ш а. А хочешь, я тебя сделаю счастливым?

А н а т о л и й. Не знаю. Как?

Любаша загадочно улыбается. Интригует.

Л ю б а ш а. Допивай и в душ.

Анатолий чуть соображает. Взвешивает. Наливает стакан, выпивает. Докуривает папироску, отправляется в душ.

Любаша, еще некоторое время смотрит на двери ванной, прислушивается к звуку воды, затем берет трубку и шепчет в нее быстро-быстро:

Л ю б а ш а. Прости, Господи.

Кладет трубку, пока ей не ответили. Идет в ванную комнату.

 

Квартира Любаши. Ванная комната. Ночь

Анатолий стоит под струями воды.

И не видит подкрадывающуюся к нему кошкой Любашу.

Любаша скидывает халатик, входит в ванну и прижимается к Анатолию всем телом.

Анатолий цепенеет. Он во все глаза смотрит на Любашу, затем с тоской на дверь, затем его руки несмело опускаются на талию Любаши.

Она отплевывается водой, трет глаза. Ловит взгляд Анатолия и спрашивает его просто и наивно.

Л ю б а ш а. Тебе минет делали?

А н а т о л и й. Чё?

Любаша закрывает глаза и медленно опускается перед Анатолием на колени, выходя за нижнюю рамку кадра.

Анатолий с ужасом смотрит на нее сверху вниз. Вдруг у него отвисает челюсть. Затем с лязгом рот закрывается. Он весь напрягается. Руки летают в воздухе, ища опоры. Правая рука намертво вцепляется в шторку, обрывает ее и вновь взлетает. Левая присасывается ладонью к мокрой стенке. Правая, наконец, упирается в потолок.

 

И вдруг: в кадре не ванная комната, а салютная команда где-то на поляне Воробьевых гор. Вечер, в ряд семь-восемь пушек. У пушек замерли солдаты. Перед строем стоит лейтенант. В его правой опущенной руке красный флажок. Вдруг он оживает и орет во все горло.

Л е й т е н а н т. Заряжай!!!

Заряжающие оживают, и все, как один, резко, четко, слаженно, без единого лишнего движения бросаются к пушкам, вставляют в стволы снаряды, встают все, как один, на свои места и замирают по стойке «смирно».

Лейтенант стоит еще пару секунд неподвижно с торжественным выражением лица. Затем вдруг взмывает вверх флажок в его руке.

К пушкам бросаются стрелки. Они встают на одно колено, берутся рукой за спусковой механизм. От пушки к пушке летят их голоса: «Первый к залпу готов! Второй к залпу готов! Третий к залпу готов! Восьмой к залпу готов!»

Л е й т е н а н т. Залпом, пли!

Вниз стремительно бросается его рука и зажатый в ней флажок. Гремит оглушительный пушечный залп. По Воробьевым горам носится эхо, а в небо взмывают восемь ракет. В верхней мертвой точке замирают, и вдруг все, как один, рассыпаются разноцветным салютом.

Стрелки открывают затворы, и на землю падают с характерным звоном восемь гильз. Стрелки встают на свои места и замирают. И тут солдатик, который на переднем плане, вдруг «прокалывается», он давится смешком, но тут же берет себя в руки, и на лице вновь торжественная военная каменная маска защитника Родины.

 

Снова ванная комната. Анатолий и Любаша сидят на дне ванны друг напротив друга. Анатолий ошалелым взглядом блуждает по стенам, потолку, затем его взгляд останавливается на Любаше. Анатолий облизывает пересохшие губы и скрипучим от возбуждения голосом говорит.

А н а т о л и й. С десяти лет на заводе… ничего подобного… Я в артиллерии служил… в салютной команде.

Л ю б а ш а. Я люблю салют.

А н а т о л и й. Да, салют — это красиво.

Анатолий ловит улыбку Любаши, улыбается в ответ. Так и сидят под струями воды, словно под дождем. Улыбаются друг другу открыто, без затей.

 

Квартира Любаши. Комната. Утро

Очень солнечное зимнее морозное утро. Бедненькая комната залита радостным светом. Анатолий сквозь сон слышит звуки телевизора, и это портит ему пробуждение. Он открывает глаза и недовольно морщит лоб. Озирается. Он обнаруживает себя на раздвижном диванчике, который стоит прямо у окна. На окне, как и на кухне, — нет занавесок. За окном синее небо и солнце. Рядом у батареи спит Любаша.

Анатолий все отчетливее слышит звук телевизора. Он нервирует и раздражает, и еще какой-то звук, похожий на звук жующей солому коровы. Анатолий поворачивает голову от окна, в глубь комнаты, и видит сидящего перед телевизором на табурете огромного роста мужика с лицом дегенерата. Тот смотрит, не моргая, на экран телевизора, доедает морковный салат.

В телевизоре тупая и примитивно сделанная реклама какой-то медицинской клиники: «Вы хотите иметь красивую и большую грудь? Вы хотите влиять на мужчин? Тогда звоните нам! Первым десяти дозвонившимся чистка передних восьми зубов бесплатно!»

Анатолий косится на мужика. Тот смотрит рекламу так, будто там идет научно-познавательный фильм, — заинтересованно, вдумчиво. Когда рекламный ролик кончается, мужик медленно поворачивает голову и смотрит на Анатолия.

М у ж и к. Похмеляться будем?

А н а т о л и й. Чаю бы.

М у ж и к. Вставай.

Тон у мужика безапелляционный, и Анатолий повинуется. Он садится на скрипучем диване и начинает одеваться. За его спиной возникает смешная, заспанная мордашка Любаши. Она внимательно смотрит на мужика. В глазах появляется страх. Мужик ухмыляется в ответ.

М у ж и к. Не бойся, бить не буду.

Л ю б а ш а. Это только пока ты трезвый, а выпьешь — будешь.

Мужик недовольно морщится и отмахивается огромной тяжелой рукой от Любаши.

М у ж и к. Не буду.

Анатолий осторожно, как мимо хищника, проходит мимо мужика. Тот чуть напрягается. Как два кобеля. Анатолий без резких движений и взглядов проходит в ванную комнату.

 

Квартира Любаши. Ванная комната. Утро

Анатолий включает кран. Опирается руками на раковину и задумчиво опускает голову. На лице то страх, то проблески решимости. В итоге: вздох, умывается. Долго вытирает лицо полотенцем. Затем замечает над ванной оконце. Тихо встает на ванну. Осторожно, как шпион, заглядывает в оконце и видит, что мужик сидит за столом на кухне и смотрит на него, Анатолия! Смотрит, что называется, в упор! Ухмылка, которая очень не нравится Анатолию. И машет рукой, мол, я тебя жду, давай сюда.

Анатолий сползает по стеночке. Тихо спрыгивает с ванны. Подходит к двери и тихо запирает шпингалет. Но через какое-то время понимает, что шпингалет его не спасет. Отпирает дверь и выходит из ванной.

 

Квартира Любаши. Кухня. Утро

Анатолий садится за стол.

Мужик наливает ему полстакана водки. Чокаются, выпивают. Из закуски на столе только две шпротинки в банке, пачка «Беломора». Откусывают по полрыбки, закуривают.

Мужик наливает себе еще полстакана и выпивает. На недоуменный взгляд Анатолия следует комментарий.

М у ж и к. У меня рост два ноль три.

Анатолий тут же согласно кивает. И чувствует себя все более неуютно в компании стремительно хмелеющего великана-дегенерата.

На кухню заглядывает напуганная Любаша. Она подает знаки Анатолию, мол, только спокойно.

Мужик перехватывает взгляд Анатолия и оборачивается. Видит Любашу, которая тут же шмыгает в комнату.

Мужик недовольно хмурится, чем приводит в боязливый трепет Анатолия.

Мужик наливает еще по полстакана. Затем чуть думает и доливает себе полный стакан. Чокаются, выпивают. Мужик не закусывает. Затягивается дымом. Затем говорит скорее себе, чем Анатолию.

М у ж и к. Нет. Она была права.

А н а т о л и й. А?

М у ж и к. Я говорю, она права была. Буду я ее бить… И тебя. Я всех бью, когда пьяный.

А н а т о л и й. Зачем?

М у ж и к. Организм такой.

А н а т о л и й. Понятно.

М у ж и к. Вот-вот.

Анатолий косится на пустую бутылку и на то, как мужик с пола ставит на стол вторую бутылку. Анатолий что-то решает для себя. Он осторожно встает.

А н а т о л и й. Мне выйти надо.

М у ж и к. Давай. Только быстрее.

А н а т о л и й. Я быстро.

Мужик согласно кивает и открывает бутылку водки. Наливает себе стакан и выпивает.

Анатолий идет обратно в ванную комнату.

 

Квартира Любаши. Ванная комната. Утро

Анатолий, старясь не шуметь, шарит под ванной. Он ищет что-нибудь потяжелее. Но в его арсенал попадает только полупустая банка с засохшей краской, старый тапок весь в паутине и небольших размеров швейная машинка с ручным приводом…

 

Квартира Любаши. Кухня. Утро

Мужик медленно и пьяно поворачивает голову и видит стоящего перед собой Анатолия со швейной машинкой в руках.

Мужик тупо пялится на машинку, затем поднимает глаза на Анатолия. В его взгляде вдруг вспыхивает понимание замысла Анатолия. Мужик открывает рот, приподнимается, но на его голову тут же обрушивается швейная машинка. Мужик без сознания валится на пол.

Анатолий опускает руки и смотрит на мужика. Смотрит спокойно, без видимой тревоги, волнения или чего бы там ни было.

На шум на кухню заглядывает Любаша. Она чуть оттесняет в сторонку Анатолия и смотрит на поверженного великана. И вдруг оседает на пол, закрывает лицо руками и рыдает. Но это рыдания не горя, а облегчения, пережитого стресса.

Анатолий садится за стол и наливает себе водки, выпивает, закусывает. Смотрит на Любашу. Она постепенно успокаивается. Опускает руки, и Анатолий видит ее улыбку сквозь слезы.

Он улыбается ей в ответ, мол, все позади, но тут вдруг мужик резко садится на полу, морщится от боли, но не успевает поднести руки к больной голове, на нее снова обрушивается швейная машинка!

Мужик снова теряет сознание.

Любаша снова рыдает, а Анатолий садится за стол и чуть трясущейся рукой наливает себе водки. Подносит стакан ко рту, но замирает, смотрит на Любашу.

А н а т о л и й. Пойдем в цирк?

Любаша перестает рыдать. Сквозь пальцы недоверчиво смотрит на Анатолия. Затем, не веря в услышанное, неуверенно кивает.

Анатолий ставит стакан на стол.

 

Перед цирком на проспекте Вернадского. День

Анатолий и Любаша стоят перед дверями цирка. На дверях табличка: «Цирк на гастролях!»

Любаша, расстроенная, поднимает глаза, полные слез, на Анатолия.

Анатолий не смотрит на нее, но чувствует ее взгляд, и какой это взгляд, и какие за ним чувства. На него смотрит сейчас любимая женщина, смотрит в ожидании подвига.

Анатолий поворачивается и решительным шагом идет вдоль здания цирка.

Любаша смотрит ему вслед, затем бросается за ним.

Анатолий останавливается перед служебным входом и решительно стучит в дверь. Громкое лязгание по ту строну засова…

 

Цирк. День

Счастливое лицо Любаши. Она светится счастьем. Рядом с ней довольный собой Анатолий. Они сидят в цирке, в партере.

Над ареной все вспыхивают и вспыхивают огни рампы. Но арена пустая, не гремит музыка, нет парада артистов. Тишина, свет и улыбка Любаши. Так они и сидят. Анатолий обнимает за плечи Любашу. Она одаривает Анатолия благодарной улыбкой. Приникает к его плечу и смотрит на арену так, будто там что-то происходит: нечто завораживающее, романтическое…

Из-за занавеса на арену выходит старик сторож. По его крепкой фигуре становится понятно, что он в прошлом цирковой. Он садится на край арены. Смотрит на арену, затем на Любашу. Тихо улыбается.

Анатолий задирает голову кверху и смотрит на купол. О чем-то задумался. Что-то чуть-чуть его в глубине души тревожит. Может быть, что-то вспомнилось.

 

У школы. День

Любаша стоит на углу школы, рисует носочком ботинка круги на снегу. Время от времени посматривает на стоящую в отдалении парочку. Это Анатолий и его сын Артемий.

Артемий полон сомнений, вопросов, недоумения.

А р т е м и й. А что мы там делать будем?

А н а т о л и й. Есть хурму. Купаться в море. Загорать.

А р т е м и й. А школа?

Анатолий пожимает плечами.

А н а т о л и й. Тебе решать. Надоест — вернешься.

А р т е м и й. А мама?

А н а т о л и й. У нее работа.

А р т е м и й (кивает на Любашу).

А у нее, значит, нет работы?

А н а т о л и й. Нет. Так ты идешь с нами?

Артемий не знает, как ему быть. С одной стороны, море и свобода, с другой, страх неопределенности, неизвестного.

Анатолий не торопит сына с ответом, ждет.

А р т е м и й. А жить где мы будем?

А н а т о л и й. Не знаю. Что-нибудь придумаем.

А р т е м и й. А что придумаем?

А н а т о л и й. Не знаю. Там видно будет.

А р т е м и й. А если не будет… видно.

А н а т о л и й. Тогда не придумаем.

Смотрят друг другу в глаза. Артемий принимает решение. Опускает глаза.

А р т е м и й. Нет. Идите сами.

Жмут руки.

Артемий бежит в школу и скрывается за дверями.

Анатолий смотрит ему вслед с дикой тоской. Отворачивается и идет к Любаше.

Она видела произошедшее и беспокойно бежит к Анатолию. Подбегает и замирает. Она не знает, как ей быть.

Анатолий растерян и подавлен.

Любаша берет его за руку и уводит прочь от школы.

Анатолий послушно следует за ней.

 

Перед кафе. Проспект. Ранний вечер

Анатолий и Любаша идут по проспекту. Любаша чуть отстает и засматривается на витрину кафе. По ту сторону тепло, уютно, все едят и выпивают. Она замедляет шаг и останавливается.

Анатолий ждет ее, но затем подходит и распахивает перед ней двери кафе.

Любаша испуганно смотрит на Анатолия, отрицательно мотает головой.

Анатолий настаивает. Она шепчет ему.

Л ю б а ш а. У меня денег нет.

А н а т о л и й. Заходи.

Любашу успокаивает уверенный тон Анатолия. Она входит в кафе. Анатолий за ней. Занимают столик. Сидят. Подходит официантка и протягивает им меню. Косится на Анатолия и Любашу, они своим потертым видом выбиваются из общего числа посетителей. Но официантку сбивает с толку уверенное поведение Анатолия. Она сдается.

Анатолий вопросительно смотрит на Любашу. Она пожимает плечами.

А н а т о л и й. Нам две солянки. Два антрекота с картошкой. Салаты.

О ф и ц и а н т к а. Салаты какие?

А н а т о л и й. Столичные. Две штуки. Анатолий смотрит на Любашу, она согласно кивает.

А н а т о л и й. Два шашлыка из телятины. Графинчик водки. Морс — запивать. И кубинскую сигару… (Пауза, не может прочесть на иностранном.)

О ф и ц и а н т к а. Сигару какую?

А н а т о л и й (тыча пальцем в меню). Вот эту.

О ф и ц и а н т к а. «Ромео и Джульетта».

Любаша хихикает. Анатолий кивает.

А н а т о л и й. «Ромео и Джульетта».

О ф и ц и а н т к а. Всё?

А н а т о л и й. Да?

Л ю б а ш а. Да!

Любаша, когда уходит официантка, крутится на стуле, осматривая с улыбкой счастья публику. Затем улыбается Анатолию.

Он закуривает «Беломор». Тоже посматривает по сторонам.

Возвращается официантка и ставит на стол солянку, салаты, графинчик с водкой…

Любаша жадно набрасывается на еду, обжигается солянкой, дует на ложку, снова обжигается.

Анатолий не притрагивается к еде. Он попыхивает папироской. Чуть снисходительно улыбается сам себе, наблюдая за Любашей…

Анатолий раскуривает сигару.

Любаша с набитым шашлыком ртом смеется, видя, какой солидный вид приобрел Анатолий благодаря сигаре…

Любаша залпом выпивает стакан морса. Отрыгивает и тут же прикрывает стыдливо рот ладошкой.

Анатолий подзывает к себе официантку.

А н а т о л и й. Где у вас директор?

Официантка прищуривает глаза. Жестом приглашает следовать за ней.

Любаша чуть волнуется, но Анатолий взглядом успокаивает ее. Уходит за официанткой.

 

Кафе. Кабинет директора. Вечер

Типичный кабинет руководителя среднего звена: белые стены, стол, ноутбук на столе, кружка с чаем, какая-то безделушка из магазина «Красный куб», фотографии в рамках, кожаное кресло на вертящейся ножке, разве что на стене знаменитый портрет Эйнштейна с высунутым языком.

Анатолий смотрит на портрет, где-то он видел этого человека, точнее, портрет, и, кажется, он, этот человек, к кулинарии не имеет никакого отношения, но все относительно. Затем переводит взгляд на директора: внешность преподавателя труда в школе — тупость во всем, даже в прическе и бровях…

Директор сурово смотрит на стоящего перед ним Анатолия. В руках директора счет. Официантка с виноватым видом стоит у дверей кабинета.

Д и р е к т о р. И что же нам делать с вами?

А н а т о л и й. Не знаю. Спишите все на брак. У нас на заводе такое бывает.

Д и р е к т о р (вздыхая). У нас тут не завод. Документы у вас есть?

А н а т о л и й. Есть.

Анатолий подходит к столу, протягивает директору свидетельство о смерти, затем возвращается на свое место. Тот читает и с каждой секундой все больше и больше изумляется.

Д и р е к т о р. Это ваше?

А н а т о л и й. Мое.

Директор совершено обалдел. Но тут ему в голову приходит мысль.

Д и р е к т о р. Что ж, тем лучше для нас. Позови Степу-Даню.

Официантка тут же исчезает. Анатолий ждет. Директор ждет.

А н а т о л и й. У меня к вам просьба. Мою женщину не трогайте.

Д и р е к т о р. Само собой. У нас приличное заведение.

В кабинет входят два мордоворота в костюмчиках и встают за спиной Анатолия. Тот невольно втягивает голову в плечи.

Директор возвращает Анатолию свидетельство о смерти.

Д и р е к т о р. Всего хорошего. Заходите еще.

Анатолий кивает и выходит из кабинета, за ним мордовороты.

 

Задний двор кафе. Вечер

Открывается дверь, и на задний двор выходит Анатолий. Он чуть мешкает в дверях, со света в темноту — ничего не видит, но глаза не успевают привыкнуть. Он получает в спину толчок, не очень сильный, но хорошо ощутимый. Быстро перебирает ногами, чтобы не упасть.

Мордовороты спускаются со ступенек за ним осторожно, так как их глазам тоже нужно привыкнуть к темноте. Данила покрупнее Степы, и, видимо, это дает ему право на лидерство и командный тон.

Д а н и л а. Включи свет.

Степа нашаривает рукой на стене выключатель, щелкает им. Вспыхивает яркий свет. Он слепит всех троих. Все трое морщатся и зажмуриваются, как котята. Еще ничего не видя, Данила снова командует, а Степа тут же подчиняется.

Д а н и л а. Оставь нас. Я сам.

Степа уходит, придерживаясь, за стеночку. Закрывает за собой двери.

Анатолий отнимает руку от глаз и оглядывается. Он несколько сбит с толку и удивлен. Весь задний двор кафе забит связками со старыми книгами. Данила видит его удивление.

Д а н и л а. За стенкой библиотека была. Съезжают. Расширяемся.

Анатолий понимающе кивает. Не без уважения. Данила пристально смотрит на Анатолия, как бы размышляя, перебирая в мыслях весь пыточный арсенал.

Анатолий, потупив взор, покорно ждет.

Данила морщит брови, вдруг явно передумывает.

Д а н и л а. Куришь?

Анатолий тут же откликается кивком. Данила кивает в ответ.

Д а н и л а. Кури.

Анатолий дрожащей рукой лезет в карман. Достает мятую пачку папирос, закуривает. Руки дрожат. Поглядывает на Данилу, тот старается не встречаться взглядом.

 

Кафе. Вечер

Любаша сидит в напряженной позе. Вся, как натянутая тетива. Она почти не дышит, взгляд напуганный, глаза расширены, об улыбке и речи быть не может. Она смотрит перед собой. Видно, что она борется с желанием закричать, броситься на поиски Анатолия. Она стыдится паники, с которой борется изо всех сил.

Вдруг голоса посетителей и прочие звуки кафе сливаются в один напряженный гул. Гул становится все сильнее и пугает Любашу. Любаша чуть наклоняется вперед, зажмуривается и закрывает уши. Затем не в силах переносить этот гул и панику встает и медленно-медленно идет к выходу, но вдруг меняет направление и идет к служебному входу.

Бармен что-то говорит ей, окликает, но она не слышит его. Чуть ускоряет шаг, а когда бармен повышает голос, она бросается бежать. Всё. Паника и страх за Анатолия всецело поглотили ее! Она, ничего не видя и не соображая, тычется в стены, распахивает двери, дергает ручки, оказывается на кухне. Шарит взглядом по изумленным лицам поваров и официанток. Перед ней оказывается та самая официантка, с которой ушел Анатолий.

Любаша вцепляется ей в плечи, трясет за плечи, плачет и сквозь плач повторяет как заведенная: «Анатолий! Анатолий! Анатолий!..» Истерика и паника все больше и больше усиливаются.

Официантке вдруг передается паника Любаши. Она визжит, срывается в плач и указывает куда-то в сторону.

Любаша бросается в указанном направлении.

Официантка оседает на пол и закрывает руками лицо. Рыдает так, словно плотину прорвало.

Любаша бежит по узкому коридору. Впереди маячит дверь. Душа Любаши уже давно за дверью, а тело все еще бежит по коридору. Напряжение такое, что кажется, что Анатолия сейчас расстреливают, а она торопится передать расстрельщикам приказ о помиловании.

Вот наконец и дверь! Рука тянет ручку, нажимает ее, но дверь не открывается. Любаша тянет и тянет изо всех сил дверь на себя, но та не открывается. Любаша бьется в дверь. Вдруг дверь открывается, но в другую сторону. За дверью стоит Данила. Любаша отталкивает его со стоном, бросается на задний двор.

 

Кафе. Задний двор. Вечер

Любаша буквально слетает со ступеней и падает в объятия Анатолия.

Анатолий сконфужен и растерянно смотрит на Данилу. Тот морщит брови, деловито закрывает двери.

Анатолий глаз не сводит с Данилы, сам же поглаживает рукой по спине Любаши и твердит: «Ну-ну, ну-ну…»

Д а н и л а. Покурил?

А н а т о л и й. Покурил.

Данила деловито отрывает Любашу от Анатолия. Она изумлена и не верит, что она никак не повлияла!

Не защитила! Не изменила ситуацию. Она пятится к двери, прижав руки к груди.

Анатолий машет ей рукой: мол, уходи, все это ерунда.

Данила трет кулак, хрустит костяшками пальцев. И вдруг толкает Анатолия кулаком в грудь. Анатолия относит на пару шагов назад, он спотыкается о связки с книгами, бухается на них, но тут же вскакивает, чтобы не терять достоинства. Да, у Анатолия проснулось достоинство! Он разглаживает рубашку и костюм, помятые кулаком Данилы.

Данила надвигается на Анатолия. Подходит. Анатолий и Любаша замерли.

Данила делает замах и бьет Анатолия в челюсть, но происходит невероятное! Анатолий подныривает под пролетающий кулак, Данилу чуть разворачивает боком к Анатолию, и Данила «раскрывается», как сказали бы знатоки и ценители бокса.

Анатолий пружиной расправляется и всю энергию вкладывает в сжатый кулак правой руки, который точно приходится в область печени Данилы.

Тот ухает филином и падает на одно колено. Нокдаун чистой воды!

Любаша не верит своим глазам, а когда до нее доходит смысл происходящего, она визжит от восторга, хлопает в ладоши.

И это отвлекает Анатолия.

Данила уже на ногах. Он кашляет, его тяжелая лапа опускается на плечо Анатолия, мол, не спеши мужик, щас договорим.

Анатолий концентрируется, собирается и бьет головой Данилу в грудь, а вдогонку кулаком правой в челюсть. Данила валится на спину. Приподнимает голову, смотрит изумленно на Анатолия. Затем шумно выдыхает и лежит на спине.

Данила смотрит на ночное небо, проплывающие снежные тучи. Ему вдруг стало так спокойно и хорошо, что он чуть заметно улыбается.

Анатолий перешагивает через Данилу, берет за руку обалдевшую Любашу, и они покидают задний двор.

Данила смотрит на тучи, желтый неон неба, закуривает, не отрывая взгляда от тучи. Не отвлекаясь на манипуляции с сигаретой и зажигалкой. Выпускает в небо дым и вдруг расплывается в счастливой улыбке. На зубах кровь из разбитой губы. На его лицо падают первые снежинки. Крупные, жирные и медлительные. Величаво крутятся в плавном размеренном танце и тают на щеках Данилы.

 

Кафе. Вечер

Анатолий проходит через кафе и выходит на улицу.

Любаша семенит за ним, но тут вспоминает о вещах. Бросается к столику, хватает пальто Анатолия, свою курточку, видит в пепельнице погасшую сигару, хватает и ее. Выбегает из кафе.

 

У кафе. Вечер

Анатолий стоит, гордо расправив плечи, подставив лицо снежинкам, улыбается сам себе. Слышит шаги и дыхание Любаши. Открывает глаза и чуть скашивает на нее глаза. Она стоит рядом и преданно снизу вверх смотрит на Анатолия. Он такой сейчас красивый, Хэмфри Богарт — ни дать ни взять!

Любаша протягивает ему на раскрытой ладошке окурок сигары.

Анатолий благодарно улыбается Любаше. Берет сигару. Раскуривает ее.

Любаша ловит каждый его вдох и выдох, каждое движение, шорох одежды, взгляд и жест.

Анатолий с сигарой в зубах берет у нее из рук курточку и помогает надеть, затем степенно надевает пальто, и они уходят по проспекту куда-то вдаль.

Снег сильнее и сильнее, он словно опускающийся занавес в театре: «Антракт».

Мимо шуршат машины, светятся витрины и окна ресторанов и кафе. Мир яркий и красочный, праздничность и надежда во всем. Красивый и богатый город. Красивые и богатые дома, машины, люди…

 

У входа в психиатрическую больницу. Вечер

Анатолий и Любаша подходят к воротам психиатрической клиники.

Любаша чуть приоткрывает ворота и протискивается в щель, Анатолий, было, за ней, но она останавливает его рукой.

Л ю б а ш а. Нет. Я сама. Жди здесь.

Анатолий сомневается.

Л ю б а ш а. Я только скажу Анне Викторовне, что увольняюсь, и приду. Пять минут. Жди тут.

Анатолий кивает, отходит чуть в сторонку и садится на припорошенную снегом скамейку.

Любаша скрывается за воротами, прикрывает их за собой. Несколько секунд слышатся шаги, затихают.

Тишина. Отдаленный гул города.

Анатолий, чтобы хоть как-то скоротать время, закуривает папиросу.

И тут над ним звучит чей-то голос. Анатолий поднимает взгляд.

Перед ним стоит мужичок лет сорока пяти в больничной пижаме, тапочках. Ежится от холода. Все время дергается и опасливо косится по сторонам. Глаза его постоянно бегают туда-сюда. И зацепиться за его взгляд невозможно.

М у ж и ч о к. Слышь, мужик…

Анатолий протягивает пачку папирос мужичку, тот нервно отмахивается, мол, не за этим я к тебе обратился.

М у ж и ч о к. …ведь есть жизнь на Марсе?

Анатолий долго смотрит на мужичка с поднятыми бровями.

Тот с надеждой на Анатолия, хотя постоянно дергается и глаза бегают. Не выдерживает.

М у ж и ч о к. Ну, так как? Ведь есть? Жизнь на Марсе?

А н а т о л и й. Думаю, да.

М у ж и ч о к. Нет. Ты мне точно скажи: есть или нет!

А н а т о л и й. Есть.

Мужичок счастливо улыбается, кивает, но вдруг делается еще более подозрительным.

М у ж и ч о к. А ты откуда знаешь?

А н а т о л и й. Я?

М у ж и ч о к. Ты.

А н а т о л и й. Долгая история.

М у ж и ч о к. Но есть — это точно?

А н а т о л и й. Точно.

М у ж и ч о к. А они меня за психа тут держат. Ты, это, тут еще долго будешь сидеть?

А н а т о л и й. А что?

М у ж и ч о к. А то! Я им скажу, что я не псих. Что есть жизнь на Марсе.

И если они мне снова не поверят, я тебя позову.

А н а т о л и й. Зови.

Мужичок кивает и быстро исчезает в дыре забора.

Анатолий провожает его встревоженным взглядом, и тревога его с каждой секундой усиливается. Он встает и подходит к воротам. Приоткрывает их, заглядывает внутрь. Затем его взгляд натыкается на табличку: «Психиатрическая клиника № 3». И Анатолий уже не может устоять на месте. Он входит в ворота. Перед ним далеко впереди трехэтажный корпус.

Анатолий мнется, затем идет к корпусу…

 

Корпус. Третий этаж. Палата. Вечер

Любаша стоит на коленях перед тумбочкой. Она вынимает из тумбочки детские журналы-разукрашки и кладет на кровать. Затем садится и принимается разглядывать и сортировать журналы по разным стопкам.

В палате кроме нее никого нет. Но за дверью слышатся звуки столовой: ложки скребут по тарелкам, голоса, просящие добавки, и т.п.

В палату входит женщина в белом халате. Любаша видит ее и тут же вскакивает со своей очаровательной улыбкой.

Л ю б а ш а. Анна Викторовна!

В р а ч. Вернулась.

Л ю б а ш а. Не совсем так. Я увольняюсь. (Любаша грустнеет.) Я тут не все доделала. Не успела…

В р а ч (серьезно). Забудь. И куда ты собралась? Нашла новое место?

Л ю б а ш а. Нет.

В р а ч. Тогда я не понимаю.

Л ю б а ш а. Я… встретила любимого человека. Мы с ним уходим в Сочи.

Врач пристально смотрит на Любашу. Та пугается.

Л ю б а ш а. Вы подпишете мне заявление? Отпустите меня?

В р а ч. Нет. Я не могу тебя отпустить, и ты это прекрасно понимаешь.

Л ю б а ш а. Но, Анна Викторовна!

В р а ч. Тебе еще придется ответить за побег.

Любаша вдруг понимает, какую глупость она совершила. Она закрывает лицо руками. Быстро-быстро трясет головой.

Л ю б а ш а. Нет, нет, нет, нет! Слышите, нет!!!

В палату входит медсестра — мощная тетка. Она вопросительно смотрит на врача.

Врач кивает ей.

Медсестра надвигается на Любашу.

Любаша вдруг сникает, словно тряпичная кукла. Позволяет взять себя под руку, поднять с кровати и вывести из палаты.

 

Клиника. Коридор. Вечер

Медсестра ведет Любашу по коридору. Вид у Любаши разбитый и несчастный.

Пациенты косятся опасливо на медсестру и с сожалением на Любашу.

Любаша поднимает глаза, полные слез, на медсестру. И шепчет сквозь слезы.

Л ю б а ш а. Видите, я не сопротивляюсь.

М е д с е с т р а. Вижу.

Л ю б а ш а. Вы ведь не будете меня запирать в карцере?

Медсестра не отвечает. Она игнорирует вопрос.

Любашу это не устраивает. Она начинает нервничать. Посматривает по сторонам. В глазах паника.

Л ю б а ш а. Значит, запрете? Да?

М е д с е с т р а. Да. Ты провинилась.

Л ю б а ш а. Но я ведь сама пришла!

М е д с е с т р а (ухмыляясь). Чтобы снова сбежать?

Л ю б а ш а. Неправда! Я хотела уволиться. Как положено! Я устала тут работать! Я в Сочи хочу! Меня любимый человек ждет!! Отпустите меня!!!

М е д с е с т р а. Заткнись, а то процедуры назначу!

Медсестра показывает Любаше резиновый шланг.

Но Любашу уже не остановить. Она пытается вырваться, но медсестра начеку. Она намертво вцепляется в руку Любаши. Заламывает руку за спину и заталкивает Любашу в карцер. Запирает дверь.

Из-за двери слышатся истошные вопли Любаши.

Медсестра уходит.

Пациенты при ее приближении забиваются в щели, как тараканы, кто не успел, мечтает превратиться в человека-невидимку.

 

Перед корпусом. Вечер

Анатолий задирает голову. Он слышит вопли Любаши. Анатолием вдруг овладевает паника, растерянность. Он не знает, как ему поступить. Он понимает и убеждается сейчас в том, что Любаша душевнобольная. Он топчется у дверей. Его рука опускается несмело на дверную ручку, но так и замирает без действия. Анатолий — сплошное сомнение. Он отходит от дверей. Закуривает и, задрав голову, слушает вопли и плач Любаши. Затем вдруг, сам не ожидая от себя такого поступка, бросается к двери и на одном дыхании взлетает на третий этаж по лестнице.

И оказывается перед запертой на замок дверью-решеткой.

За решеткой на табурете сидит тот самый псих-мужичок. Он плачет. Подвывает. Ему дико страшно. Он не видит Анатолия.

Анатолий его окликает тихо.

А н а т о л и й. Эй!

Мужичок не слышит Анатолия.

Анатолий просовывает сквозь прутья решетки руку и тянется к психу. Едва достает и чуть толкает в ногу.

Мужичок вздрагивает, испуганно смотрит на Анатолия. Но затем узнает его, утирает слезы и улыбается.

М у ж и ч о к. А, это ты! Хорошо, что пришел! А то я сам забыл им сказать.

А н а т о л и й. Любаша…

Мужичок отрицательно трясет головой и затыкает уши.

М у ж и ч о к. Она сама виновата.

А н а т о л и й. Ладно, хрен с ней! Я к тебе пришел.

М у ж и ч о к. Ко мне?!

А н а т о л и й. Да. Впусти меня.

Я скажу им, что жизнь на Марсе есть, и они отстанут от тебя. Ну!

Мужичок раздумывает. Затем выдает:

М у ж и ч о к. Нет. Давай завтра. Сегодня они нам не поверят.

А н а т о л и й. Это почему же?

М у ж и ч о к (с раздражением). Из-за нее!

А н а т о л и й. Наоборот… как хочешь, просто я тут знакомого встретил. Он только что с Марса прилетел. И привез марсиан с собой. Думал, к тебе их привести. Но нет. Они ночью улетают обратно.

М у ж и ч о к. На Марс?

А н а т о л и й. Нет. Сначала залетят по делам на Юпитер, а после уж домой, на Марс.

Мужичок слушает с открытым ртом. Его глаза лихорадочно бегают. Его всего трясет от возбуждения и восторга. Он делает шаг к Анатолию.

И замирает в нерешительности.

Анатолий еле стоит на месте. Крики Любаши сводят его с ума. Он рвется ей помочь, а тут этот придурок! Анатолий еле себя сдерживает. Манит психа к себе, многообещающе ему улыбается и кивает.

Тот делает еще шаг и снова ступор.

Анатолий прикидывает расстояние до психа. Он уверен, что у него получится. Он делает рывок вперед, выпрастывает руку и хватает психа за пижаму. Но у того очень хорошая реакция. Он вырывается и с воплем: «Анна Викторовна!» отпрыгивает от Анатолия.

Анатолий слышит приближающиеся шаги, псих кому-то указывает пальцем на Анатолия. Анатолий ждет.

Подходит Анна Викторовна. Она смотрит на Анатолия, словно пытается ему поставить диагноз. Затем молча закрывает перед Анатолием двери, оказывается за решеткой, есть еще металлическая дверь.

Анатолий словно стоит перед глухой стеной. Он сползает по стеночке и садится перед дверью. Морщит лоб, соображает.

 

Карцер. Ночь

Любаша уже не мечется, не кричит, не плачет. Она забилась в уголок, свернулась калачиком. Воспаленные от рыданий глаза смотрят в одну точку, вдруг до ее слуха долетают крики чаек, плеск волн, шум морского ветра. Ветер ласкает ее лицо и колышет челку.

Любаша закрывает глаза, улыбается. Открывает глаза и протягивает руку. Ее рука опускается на морскую гальку, на пальцы набегают ласковые волны.

Любаша пальцами играет с морской пеной, трогает гальку. По лицу скользят солнечные зайчики.

Любаша фокусирует взгляд на пальце. На нем висит капля воды. Она осторожно подносит палец ко рту, открывает рот, перевернувшись на спину, высовывает язык.

Капля срывается с пальца и падает на язык. Любаша глотает каплю. Морщится. Шепчет счастливо.

Л ю б а ш а. Солено.

Вдруг за кадром хлопание крыльев, крик чайки.

Чайка опускается на пол карцера. Прохаживается перед Любашей, косится на нее.

Любаша замерла от восторга.

Лязг дверного засова пугает чайку, и она улетает.

Любаша пугается. Еще сильнее забивается в угол. Смотрит на дверь.

Дверь открывается, и на пороге возникает медсестра. Она смотрит на Любашу.

М е д с е с т р а. Чё притихла?

Л ю б а ш а. Чайка.

М е д с е с т р а. Чайка? Где?

Л ю б а ш а. Вы ее вспугнули. Она улетела.

М е д с е с т р а. Прости.

Л ю б а ш а. Ничего. Она вернется… как только вы уйдете.

Медсестра хмыкает, мол, не надо намеков. Закрывает дверь, лязг засова.

Тишина.

Но как Любаша ни напрягает слух, моря она не слышит. Все исчезло. Она отворачивается с расстроенной мордашкой к стенке. Утирает слезинку. Вся поджимается, словно пытается стать меньше или превратиться в маленькую девочку…

 

Здесь же, на лестнице. Ночь

Анатолий сидит на корточках. Он дремлет. Или погружен в себя. Поднимает голову, когда слышит скрип двери.

За решеткой стоит и смотрит на него внимательно, оценивающе Анна Викторовна. Она достает из кармана ключ от решетки и бросает его Анатолию.

Ключ падает перед Анатолием.

А н н а  В и к т о р о в н а. Иди за мной.

Анатолий берет ключ, поднимается, отпирает решетку и входит в коридор третьего этажа.

Он видит, что Анна Викторовна поджидает его в глубине коридора перед раскрытой дверью. В коридоре, кроме них, никого нет.

Анатолий идет к Анне Викторовне.

Она, поигрывая бедрами, входит в кабинет и растворяется в свете.

Анатолий останавливается. Призадумывается, затем вздыхает и решительно входит в кабинет.

 

Палата. Ночь

За кадром звучит незатейливая мелодия детской механической шарманки, на которую накладывается ритмичный скрип и постанывания Анны Викторовны.

В кроватях спят пациенты клиники. Панорама по лицам: кто-то спит, как ребенок; кого-то душат кошмары; кто-то лежит с открытыми глазами — пустой взгляд, остекленевший, как у трупа; один сидит на краю кровати и смотрит завороженно в окно; последний в ряду ворочается во сне, и, когда камера доезжает до него, он всхрапывает и падает на пол, и одновременно с этим звучит за кадром яростный стон Анны Викторовны. Она испытала оргазм. Скрип прекращается, за ним затихает и шарманка.

Псих сидит на полу и трет ушибленную голову. Он хлопает сонными глазами и не понимает, как оказался на полу.

 

Кабинет Анны Викторовны. Ночь

Анна Викторовна сидит полуголая на столе и смотрит в окно перед собой на собственное отражение. Там что-то расползшееся по швам, взлохмаченное, уставшее от жизни, пустое, тупо глядящее на Анну Викторовну.

Рядом с отражением Анны Викторовны садится отражение Анатолия. Отражение Анны Викторовны встает и уходит.

Анатолий смотрит на свое отражение. Он опустошен и подавлен.

Где-то за его спиной, в стороне, одевается Анна Викторовна.

И вдруг Анатолий начинает улыбаться своему отражению.

Там его отражение исчезает и вместо него возникает утренний теплый морской пейзаж. Восходит Солнце и манит к себе своим ласковым тихим светом. Море неподвижно. Штиль.

Анатолий встает и подходит к окну. Прикладывается лбом к стеклу. Закрывает глаза. В ушах звучит ласковый, едва слышимый ветерок…

Вдруг какой-то звук отвлекает его. Море тут же исчезает. Анатолий оборачивается: в дверях стоит Любаша. Под мышкой у нее стопка разукрашек. Она сейчас Анатолию кажется такой маленькой, беззащитной. Анатолий улыбается ей, берет со стула пальто.

А н а т о л и й. Пойдем?

Л ю б а ш а. В Сочи?

А н а т о л и й. В Сочи.

Анна Викторовна опускается устало на стул и закуривает. Смотрит в окно. Но там только ее отражение.

 

Перед домом Любаши. Подъезд. Ночь

Анатолий сидит на заснеженной скамейке и курит папироску. Он сейчас такой живой! Это не гуппи, это человек. Мужчина, который ждет свою Женщину, которой он приготовил сюрприз. Он подарит ей целый мир!

Вдруг к нему кто-то подходит и встает перед ним.

 

Квартира Любаши. Ночь

Любаша бегает по квартире. Она собирает сумку. В сумку летят кофточки, юбочки, тапочки-сланцы. Она счастлива и вдруг замирает на полушаге. Прислушивается. Идет осторожно на кухню. Смотрит на трубку с оборванным шнуром, будто невидимый телефон звенит. Она смотрит на трубку так, будто подозревает, что звонок принес ей плохую весть. Делает шаг и садится на стул. Она в напряженной позе. Старается не смотреть на трубку, но все время косится на нее. Ответить на звонок или нет?

 

Перед домом Любаши. Подъезд. Ночь

Анатолий смотрит снизу вверх на стоящего перед ним огромного мужика. Того самого, которого он дважды приложил швейной машинкой.

Тот угрюмо смотрит на Анатолия откуда-то сверху. Рука мужика медленно опускается в карман куртки и извлекает из него нож. Обычный кухонный нож.

Анатолий хмурится. Неотрывно смотрит мужику в глаза.

Немой, внутренний диалог. Одними глазами.

Анатолий начинает движение, намереваясь встать, но он только успевает обозначить это движение, чуть подавшись вперед. И делает страшную роковую ошибку, он опускает на миг глаза, прерывая контакт с мужиком.

Тот тут же бьет Анатолия ножом в сердце.

Замерли в страшном миге. Анатолий только успевает охнуть. Оба напряжены.

Рука мужика опускается вниз, соскальзывает с ножа. Стоит перед Анатолием поникший. Затем садится рядышком.

Анатолий медленно заваливается на бок, и его голова опускается на колени мужику. Тот непроизвольно поднимает руку, чтобы она не мешала Анатолию опуститься на его колени.

И затем, когда голова Анатолия покоится на коленях, рука мужика опускается на голову Анатолию.

Со стороны картина выглядит так, будто они закадычные друзья и один дремлет на коленях другого.

Ни крови, ни конвульсий. Анатолий еще в сознании. Только пар тонкой струйкой все реже и реже вырывается из его приоткрытого рта.

 

Квартира Любаши. Кухня. Ночь

Любаша косится на трубку. Медлит. Затем тянется к ней. Но рука замирает в сантиметре над трубкой. И тут Любаша вскакивает и бросается вон из квартиры!

Дверь остается распахнутой настежь. Она мчится, летит вниз по ступенькам! Прыгает через две, три, падает, вскрикивает от боли, катится кубарем вниз, пытается встать, снова вскрикивает от боли. Всхлипывает и, еле-еле передвигая ноги, сильно хромая, выходит из подъезда.

 

Перед домом Любаши. Подъезд. Ночь

Любаша стоит на пороге и расширенными от ужаса глазами, полными слез, смотрит, не моргая, на Анатолия. Она не понимает, до ее сознания не доходит, что тот уже мертв. Пар не вырывается тонкой струйкой из его рта, а снежинки, опускаясь на его лицо, не тают.

Любаша заставляет себя сделать еще несколько шагов и буквально валится перед Анатолием на колени. Хватает его за лацканы пальто и трясет. Трясет молча, иступленно.

Мужик чуть поворачивает голову и смотрит виновато на Любашу.

Любаша кричит Анатолию, в ее голосе страх, боль и отчаяние.

Л ю б а ш а. Очнись! Очнись! Ты же обещал мне! Как же Сочи?! Там же море! Клянись мне, что отвезешь меня в Сочи! Клянись!! Клянись!!! Ешь землю!

Любаша отпускает Анатолия и ползет к кустам за скамейкой. Она руками разгребает снег и ногтями царапает мерзлую землю. Ей удается собрать несколько комочков земли. Она бережно собирает землю в ладошку и, старясь не растерять, ползет обратно к Анатолию.

Мужик наблюдает за ней. И вдруг тоже начинает плакать. Он плачет неуклюже. Хмыкает, гыгыкает, шмыгает носом. Ему до боли в сердце жаль Любашу. Точнее, он не жалеет ее, он ей всем сердцем сострадает.

Любаша толкает комочки земли в рот Анатолию и шепчет сквозь рыдания.

Л ю б а ш а. Ешь, ешь землю. Клянись, что отвезешь меня в Сочи. К морю! Я хочу видеть чаек и солнце! Ешь, ешь землю. Ешь.

Она словно уговаривает его, как ребенка, а вместо земли — манная каша.

Мужик запрокидывает голову и воет. По его грубому лицу, небритым щекам текут слезы.

Камера уходит вверх. Далеко внизу остаются трое. И на них тихо падает крупный снег…

Низкое оранжевое московское зимнее равнодушное небо.

 

Здесь же. Раннее утро

Тело Анатолия все так же на коленях мужика. Мужика припорошило снегом.

Любаша с опухшими от слез глазами стоит неподвижно перед Анатолием и неотрывно на него смотрит, будто все еще надеется, что он вот-вот откроет глаза и улыбнется ей.

Небо чуть побледнело от восходящего зимнего солнца.

Вдруг где-то вдали слышится едва различимый вой милицейской сирены. Вой приближается. Ближе и ближе.

Мужик поднимает голову и смотрит на Любашу.

М у ж и к. Уходи. А то они и тебя загребут.

Любаша недоверчиво смотрит на мужика.

М у ж и к. Упрячут в психушку. Уходи. Иди в Сочи.

Л ю б а ш а. А Анатолий?

М у ж и к. Он уже там. Иди же, ну!

Любаша от его «ну!» пятится. Затем останавливается. Она не может уйти без Анатолия.

Мужик сурово на нее смотрит и машет рукой: мол, не медли! Уходи!

Сирена ближе и ближе. Милицейская машина уже где-то за углом и вот-вот появится.

Любаша бросает прощальный взгляд на Анатолия. Ее взгляд исполнен горя и надежды. Затем бросается бежать в противоположную от воя сирены сторону. Шаги ее затихают.

Во двор въезжает милицейская машина. Та самая. Из нее выходят менты. И среди них тот, который, собственно, и отправил Анатолия в Сочи. Он подходит к скамейке. Включает фонарик и долго всматривается в лицо Анатолия. Он узнает его. Затем переводит луч фонарика на мужика. Тот морщится от света.

М е н т. Это ты его?

М у ж и к. Я.

М е н т. За что?

М у ж и к. За все.

М е н т. Понятно. Значит, позавидовал.

Мужик отворачивается от мента.

Мент выключает фонарик. Закуривает и устало опускается на скамейку рядом с мужиком. Смотрит на своего напарника.

М е н т. Устал я от всего этого говна. В Сочи хочу, навсегда.

Напарник вежливо и сочувственно кивает. Отходит чуть в сторонку и по рации связывается с отделением.

Н а п а р н и к. Да. Убийство подтверждается. Да, бля, типичная бытовуха. Киллер тут. Сидим, курим. Хорошо. Ждем. Отбой.

Напарник прячет рацию в карман и садится рядом с ментом. Достает из его кармана пачку сигарет. Закуривает. Прячет пачку обратно в карман.

Из подъезда выходит работяга. Он удивленно смотрит на сидящих на скамейке людей. Видит лужицу крови. Нож в сердце Анатолия, который лежит на коленях огромного мужика.

И менты, которым все по фигу!

Работяга осторожно проходит мимо и спешит на автобусную остановку, то и дело оборачиваясь.

 

Шоссе. Утро

Любаша быстро идет по краю шоссе. Мимо пролетают легковушки, автобусы. Проносится грузовик, и ветром ее чуть не сдувает в кювет. Она выбирается из снега. Отряхивает ноги. Кутается в курточку и спешит дальше, уходя прочь от города, торопясь в Сочи, где ее ждет Анатолий. На ее мордашке растерянность и страдание. Но она идет, глядя куда-то вдаль. И вдруг на лице появляется улыбка.

Далеко впереди возникает голубая полоска моря. Она, словно мираж, дрожит на горизонте и исчезает, растворяется в морозном воздухе.

Но этого мимолетного видения достаточно для Любаши, чтобы уверовать окончательно в мечту Анатолия, ставшую и ее мечтой. Увидеть свою цель и спешить к ней, не жалея ног, сил и времени.

 

 


Андрей Щербинин (Батов) — родился в городе Фрунзе, закончил Киргизский институт искусств по специальности «драматург театра и кино», а также Высшие курсы сценаристов и режиссеров в Москве (мастерская П.Тодоровского и Н.Рязанцевой). Автор и режиссер более десяти сериалов и телефильмов и приключенческого романа «Дао саксофониста» (Москва, «Пальмира», 2005).

 

 

]]>
№2, февраль Tue, 24 May 2011 09:12:05 +0400
Джуги. Сценарий http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article15 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article15

Камера низко, на уровне чахлой травы. Ничего, кроме травинок, не просматривается. Откуда-то, едва слышно, доносится топот копыт, крики всадников, звуки приходят на крупный план и удаляются, вытесненные негромкой речью муллы. Это начало фильма.

Подробнее...

]]>
№2, февраль Tue, 24 May 2011 09:11:44 +0400
Джоэл Коэн, Этан Коэн: «С Джоном Фордом у нас нет ничего общего» http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article14 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article14

Коул Хэддон. Какие трудности возникали у вас во время съемок «Железной хватки»? Роджер Дикинс, ваш оператор, как-то сказал, что сложнее всего было уложиться в график, как в сериале Декстер.

Где-то
«Железная хватка»

Джоэл Коэн. Это правда. Ведь съемки были в основном натурные, и снимали мы в довольно трудных условиях. Погода часто подводила, поэтому мы старались работать максимально эффективно, чтобы не отставать от графика. Например, пытались снимать как можно больше сцен с первого дубля, хотя привыкли работать иначе. Кроме того, много сложностей вызвала работа с лошадьми и другие аспекты, связанные со спецификой картины. Поэтому закончить фильм за такой короткий срок было, конечно, очень сложно.

Коул Хэддон. Съемки всех этих пресловутых пейзажей «в духе классического вестерна» не стали для вас дополнительной проблемой?

Подробнее...

]]>
№2, февраль Mon, 23 May 2011 13:05:42 +0400
Том Хупер, Колин Ферт: «Стать королем — воплощенный кошмар» http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article13 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article13

Майкл Лидер. Вы были удивлены, увидев, какую бурную реакцию вызвал «Король говорит!»?

Колин Ферт.Да нет, мы сразу поняли, что приз зрительских симпатий в Торонто нам обеспечен! Шучу, вообще-то мы очень волновались, боялись, что все испортили.

Где-то
«Король говорит!»

Том Хупер. Правда в том, что у этого фильма очень хрупкая «экология», он от начала до конца построен на разговорах, на речи. В глубине души я боялся, что фильм получится слишком холодным, занудным, недостаточно эмоциональным, что мы выбрали не совсем правильный подход к этой тонкой теме, неверный тон. Сама тема заикания представляла массу скрытых опасностей. Фильм мог скатиться в комедию, и это могло привести к полному провалу. Кого-то фильм мог бы больно задеть, настолько, что захотелось бы просто сбежать из кинотеатра.

Подробнее...

]]>
№2, февраль Mon, 23 May 2011 12:45:56 +0400
Роттердам-2011: воспоминание и рассказ http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article12 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article12

Роттердамские премьеры  — это в основном дебюты и вторые фильмы. Они же  — самые востребованные и одновременно проблемные участники любого фестиваля.

Где-то
«Вечность», режиссер Сиварой Конгсакул

Забыть об этом, знакомясь с ними, — значит обречь себя на тяжкое испытание, которое не выдерживают даже самые толерантные и добродушные синефилы. В этом году роттердамские отборщики взяли в конкурс четырнадцать фильмов из тысячи — работа непосильная. Но даже среди этих четырнадцати открытий не было. Как и в конкурсе прошлого или позапрошлого года. Как часто бывает не только в Роттердаме, но и на других фестивалях, пытающихся открывать новые имена с нуля (случаи, когда под «открытием» проходит дебют в «большом кино» маститого документалиста или современного художника, не в счет).

Подробнее...

]]>
№2, февраль Fri, 20 May 2011 14:39:21 +0400
Побег в космос http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article11 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article11

Один из ведущих британских специалистов по теории модернистской и постмодернистской критики, автор фундаментальной монографии «Критика и современность» (Criticism and Modernity) Томас Догерти описывает социокультурную модель западной цивилизации через взаимоотношения «просвещенного центра» и «непросвещенной периферии». Внутри этой модели модернизм соотнесен с колониализмом, а постмодернизм, соответственно, с пост-колониализмом, при котором «дискурс периферии становится отчетливым». Этот дискурс, пишет Догерти, «подрывает уверенность «центра» в том, что его восприятие мира соответствует действительности […] и выполняет ту работу, которую «периферия» всегда молчаливо и без надежды на успех выполняла — децентрализует «центр».

Подробнее...

]]>
№2, февраль Fri, 20 May 2011 14:22:00 +0400
Жан-Люку Годару 80 лет. Социализм http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article10 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article10

1. Все началось с выстрела.

Завязка выглядит стечением несчастливых обстоятельств. Летним утром в порту Марселя Мишель Пуакар по наводке подружки угоняет «Олдсмобиль», принадлежащий офицеру армии США. Мишель отправляется по седьмой автостраде в Париж один, бросив соучастницу в Марселе. В отделении для перчаток находит револьвер. Вскоре угонщик вынужден сбросить скорость из-за дорожных работ. После выхода из затора, наверстывая упущенное время, нарушает правила. Двое патрульных на мотоциклах бросаются в погоню. Из-за непредусмотренной гонки соскакивает «крокодил» — проводок, которым можно завести любой мотор без ключа зажигания, — так что Мишель съезжает с дороги и пытается спрятаться в кустах. Первый мотоциклист мчится дальше, а второй сворачивает прямо к убежищу. Мишель достает из машины револьвер. Приказывает: «Не двигайся!» и почти сразу стреляет.

Годар дает сверхкрупный профиль Мишеля (причем он смотрит в сторону, противоположную той, где должна быть цель) в широкополой шляпе, а потом — так же на весь экран — револьвер, в котором небыстро прокручивается барабан. Образ напрямую отсылает к иконографии американского классического кино, в частности, к вестерну и гангстерской драме.

Полицейский, которого убивает Мишель, не персонифицирован: голова закрыта шлемом, тело — униформой. Видим его уже в падении — ни единого звука, лишнего движения, выказывающего индивидуальность. Позднее в новостях убитого называют Тибо — то ли фамилия, то ли прозвище, а газетная публикация про его гибель проиллюстрирована фотографией, где он вновь на мотоцикле и в служебном шлеме — даже не человек, а функция.

Мишель в то мгновение, когда нажимает на курок, тоже утрачивает лицо — в потоке устоявшихся образов-форм кино, существующих как данность и предопределение: не мог не выстрелить. Герой Бельмондо в этом эпизоде — участник того движения сопротивления реальности, которым для Годара всегда был кинематограф. Со своей стороны, Тибо — чистейшее воплощение системы — безличностный, затертый винтик.

Так без лишних слов, несколькими кадрами, создается лучший из возможных визуальный манифест: новое кино стреляет в порядок, в закон, в общество, санкционирующее этот порядок и этот закон, — и, в отличие от Пуакара, кино побеждает.

 

2. Пуакар — последний Посторонний.

Вместо того чтобы спасаться, удирать, Мишель стоит с бесполезным кольтом в руке, легкая и желанная мишень. Инспектор Виталь (Даниель Буланже) — лысый, с комично оттопыренными щеками и острым носом — стреляет и ранит его чуть выше пояса. Пуакар, нелепо согнувшись, хватается за спину. Упадет потом. Сейчас должен бежать: его разбег начался с первых кадров, задолго до выстрела Виталя.

«На последнем дыхании» изобилует упоминаниями про смерть, от иронических артефактов наподобие книжки Мориса Сакса, обернутой лентой с надписью «Все мы — покойники в отпуске». Ленин» и до отрицания героем фолкнеровского выбора меж печалью и небытием, grief and nothing. Мишель выбирает небытие, потому что печаль — это компромисс. Он постоянно думает и говорит о смерти, предчувствует измену Патрисии. А ведет себя так, словно не происходит ничего чрезвычайного — Бельмондо наделяет свой персонаж физической и интонационной легкостью, почти невесомостью. Монтаж точно отвечает ритму существования Мишеля, ведь его осведомленность требует спешки. Все рутинные движения должны быть сокращены, лишние фразы выброшены, изображение разбито на короткие фазы ускоренной жизни.

Где-то
"Безумный Пьеро"

Финал — один из немногих эпизодов, где нет ни единой склейки, целая минута беспрерывного движения с пулей внутри. Мишель бежит неровными зигзагами, не выпуская сигарету изо рта, еле держась на ногах. Никто на самом деле его не догоняет, никто не видит его лица, пока он на своих двоих.

Кто или что движется вместе с ним в этот момент? Камера, в которую он обращался несколько раз за фильм. Она выдерживает дистанцию, плывет за ним неотступно. Объектив будто толкает Мишеля далее и далее — вперед, вперед, еще шаг, еще. Этот взгляд без снисхождения, без любви, но и без вины не принадлежит никому из людей. Плавный неумолимый ход камеры — оптика не героя, а смерти, которой он ждал. Камера — смерть за работой, гильотина для последнего Постороннего. Вместе с «папиным кино» следовало избавиться от «папиной» философии.

 

3. «Социализм» отражается в позитиве 1959 года: ось и дисперсия.

Спустя пятьдесят лет в «Социализме» вновь совершается путешествие — в неизмеримо большем количестве направлений, но без роковой географии маршрута Марсель — Париж, отсутствует ось выбора, которая пронизывает последние дни жизни Мишеля. Более того, в «Социализме» герой как объект целиком устранен, он распыляется в пространстве, где мог бы действовать, — но несоизмеримо возрастает рефлексия.

Фатум неявен и всемогущ, как полстолетия назад, другое дело, что Европе уже некуда двигаться.

[…]

 

7. Январь 1970 — декабрь 2010: осталось три пункта.

«1. Мы должны делать политические фильмы.

2. Мы должны делать фильмы политически.

3. 1 и 2 являются антагонистическими друг другу и принадлежат к двум противоположным концепциям мира».

 

8. Снимать политически означает свободу жеста.

Фильм сообщается с реалиями, равно социальными и культурными, через поток цитат и отсылок. Внутри — постоянное усложнение монтажа, персонажи, неадекватные сюжетной ситуации, титры, структурированные как отдельное высказывание, выбор ракурсов, контрастирующих с динамикой того или иного эпизода.

 

9. Важны точки разрыва.

С конца 1960-х Годар постоянно нарушает целостность кадра, фразы, звука, дробит и разрушает тело фильма, устраивает толчею дискурсов, оптический шторм ради максимальной выразительности. Визуальный метатекст возникает в незримых швах между образами: «не говорить о невидимом, а показывать его».

 

10. Дядюшка Жан бормочет под нос.

Камео в духе Хичкока, берущие исток еще в «На последнем дыхании», позднее переросли в полновесные эпизоды. В фильме «Имя: Кармен» Годар, «дядюшка Жан», играет самого себя. В начале в больнице они с Кармен (Марушка Детмерс) обсуждают, каким быть ее фильму, который на самом деле уже идет, так что это разговор режиссера не с актером или соавтором, а с персонажем. В кульминационный момент «дядюшка» отказывается работать, что приводит к неконтролируемому всплеску насилия.

Эта разрушительная отстраненность вызвана совмещением двух фигур — резонера и автора. Вдоволь резонерствует уже герой Бельмондо в ранней короткометражке «Шарлотта и ее Жюль». С течением времени амплуа говорливого рационалиста совмещается с автором, который становится таким образом все менее деятельным и наконец («Береги правую», «Дети играют в Россию» («Эти смешные русские»), «ЖЛГ/ЖЛГ — автопортрет в декабре») превращается в Идиота, традиционно уклоняющегося от участия в выборе сюжета.

 

11. Поздние фильмы — проявления не убеждений, но персональной страсти.

После «Германии девять ноль» резонер/идиот становится не просто Комментатором, но Комментарием — по-барочному символичным, полностью вытесненным за кадр идеальным зрителем, смиренно рассказывающим истории (о) кино — но от того не менее страстным.

 

12. Содержание растворяет форму.

Именно страстность отношения к кинематографу приводит к тому, что от архитектуры фильма остаются только леса, только название. «Король Лир», «Как дела?», «Сделано в США», «Хвала любви», «Моцарт навсегда» — о незавершенных или не начатых съемках. Вычитается весь фильм целиком; результат — гул кинематографического языка.

 

13. Годар убивает наслаждение от фильма, чтобы наслаждение не убило фильм.

По большому счету, кино должно принадлежать только автору, и, напротив, отстраненная многословность Годара в «Истории кино» выдает его окончательное растворение в кинематографе.

 

14. Если не будет настоящего, то не будет любви.

Мужское — женское не оппозиция полов, но предательство и реакция на него. Если женщина появляется на экране для благих деяний, то она, как правило, часть борющегося класса. Там, где преобладает пол, отчуждение резко возрастает, вплоть до смерти одного из героев.

Кино всегда уже снято, потому и любовь остается вместе с заархивированными «здесь и сейчас» в том пейзаже сожаления и потерь, в котором рано или поздно оказываются герои ранних картин.

 

15. Плоть — это речь.

Есть перечисление и показ определенных частей тела, как в «Презрении», «Женщина есть женщина», «Замужней женщине», но нет тел, нет анатомии, нет по-настоящему эротических ракурсов.

Плоть включена в речь. Эротический взгляд создает оптику обладания, в высшей степени присущую многим фильмам французского кино; однако речь не может быть присвоена, значит, не может быть присвоена и плоть. Сколь бы соблазнительна ни была Брижит Бардо в «Презрении», взгляд, направленный на нее, останется целомудренным. Коснувшись обнаженной ноги Камиллы, Поль говорит: «Пойду помою руки», — очень по-годаровски.

 

16. Реакции плоти не столь важны, как реакции интеллекта.

В «Маленьком солдате» пытки не будничны, а монотонны и безэмоциональны; из игры актеров — в первую очередь Мишеля Сюбора, исполнителя роли жертвы, — удален любой физиологизм, любая излишне эмоциональная реакция. Но так всегда: при огромной массе насилия во всех возможных формах боль и ужас травмируемого-уничтожаемого-умерщвленного тела передается заимствованным кадрам — фотографиям и хронике. У самого Годара сцены разрушения зачастую передоверены комиксу — трагический финал «Безумного Пьеро» выглядит как глава из «графического романа»; пожары и жертвы в «Уикенде» низведены до декораций.

Где-то
"Моцарт навсегда"

Ужасен не фильм, ужасен мир, который не охватить кадром; ужасен не язык, ужасны факты, отсекающие язык, — о чем должен свидетельствовать заимствованный материал.

 

17. История, по Годару, — совокупность слишком сильных образов.

И это те образы, в создании которых он отказывается принимать участие; достаточно лишь дать им подобающее обрамление, что и происходит в «Социализме».

 

18. Время становится историей не героя, но кино.

В ранних фильмах Годар всматривался в людей. В постмаоистский период — в пространство, где люди по преимуществу бездействуют. После разрушения Стены — в кино.

 

19. Разочарование в левых выглядит как разочарование в определенном типе кино.

В «Имени Кармен» Годар последовательно деконструирует и жанр, и классический сюжет, и миф о Кармен, даже — в лице киднепперов с камерой — мифологию нонконформистской режиссуры. Сила сопротивления достается «Имени Кармен» — фильму, который Годар уже снял.

 

20. Годару, как последовательному революционеру, мало задействовать массы. Он выводит на баррикады язык.

Как это происходит, можно понять, обратившись к одному из его высказываний ультралевого периода.

«Во время демонстрации империалистического фильма экран продает зрителю голос хозяина. Голос льстит, подавляет или избивает.

Во время демонстрации ревизионистского фильма экран — громкоговоритель для делегированного народом голоса, переставшего быть голосом народа, так как народ молча смотрит на свое искаженное лицо.

Во время демонстрации борющегося фильма экран — черная доска или стена школы, которая предлагает конкретный анализ конкретной ситуации»1.

Стоит обратить внимание на противопоставление текста («голоса») и изображения (аналитической плоскости). В любое время независимо от политической либо кинематографической конъюнктуры эта оппозиция принципиально важна. Слово как заменитель изображения не передает необходимых сообщений, словом можно манипулировать и обманывать, оно всегда вторично, ибо рождается доэкранным языком, засоренным чужеродной догматикой и обломками репрессивных культур. На прямую экспансию означающих способен только кинематограф.

 

21. Имя — утопия.

Тела актеров и элементы интерьера, голоса и музыка, сюжетные схемы и способы повествования, звук и пространство, цвет и освещение соединяются таким образом, что в образной ткани фильма, в его драматургии на месте ожидаемых стыков или швов появляются разрывы, лакуны, изъятия привычного смысла. Язык для этих непознанных мест еще не создан, он может лишь актуализироваться, лишь пребывать в постоянном становлении перед глазами зрителя — как море, набегающее на берег, как музыка, рождающаяся в бесконечных пробах. Логическая операция монтажа через страсть, Passion образа оборачивается выходом за пределы языка-текста, то есть абсолютной, читай — утопической, степенью свободы, к которой так или иначе стремятся все герои Годара. Так мы достигаем центра изображения и оказываемся перед тем, что вне кино: «Как это называется… когда все разрушено и утрачено, но светает, и у нас еще есть способность дышать?» — «Это называется рассвет, мадемуазель».

История начинается и заканчивается на берегу моря. История о том, что так и не стало социализмом. Имя — утопия.

 

22. Социалистический кадр невозможен, но возможен кадр, снятый политически.

Вначале была правда, и правда стала утопией.

Социализм — утопия.

Кадр — утопия зримая.

Зачем делать кино политически? Чтобы построить утопию хотя бы на экране.

 

23. Утопия — это всегда недостающий кадр.

 


1 Первые «английские звуки». — Cinethique, N 5, septembre — octobre 1969. — Цит. по изданию, приуроченному к ретроспективному показу фильмов Жан-Люка Годара в СССР. М., 1991.

 

№2 «Искусство кино» можно купить здесь

]]>
№2, февраль Fri, 20 May 2011 14:20:46 +0400
Жан-Люку Годару 80 лет. Последний модернист http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article9 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article9

Самый коммерчески успешный (вместе с Трюффо) режиссер «Новой волны», когда она еще была в силе, Жан-Люк Годар очень быстро порвал со зрителем — как только наступил его маоистский период, и ставка на зрительское удовольствие в кино оказалась под запретом: удовольствие — это так буржуазно и реакционно. Затем Годару несколько раз устраивали возвращение к зрителю, но тщетно. В 1979 году таким возвращением мог стать фильм «Спасай(ся), кто может (жизнь)» с более или менее линейным сюжетом и звездами — Изабель Юппер и Натали Бай, однако брехтовское отчуждение читалось в нем в стоп-кадрах, аналитически разбивавших сцену на составляющие. От «Имени: Кармен» в 1983-м ждали более или менее традиционного пересказа известного сюжета или хотя бы музыки Бизе, которую Годар поменял на более абстрактные квартеты Бетховена с добавкой Тома Уэйтса. Для того чтобы собрать средства и закончить «Я вас приветствую, Мария!», был придуман фильм под коммерческим названием «Детектив» — комедийный триллер, и снова со звездами: Натали Бай, Клод Брассер, Джонни Холлидей, Жан-Пьер Лео. И снова провал: «Детектив» немногим проще «Спасай(ся), кто может (жизнь)» или любого другого годаровского фильма этого периода.

Подробнее...

]]>
№2, февраль Fri, 20 May 2011 12:55:58 +0400
Владимир Мирзоев: «Болото и нефть — наши главные метафоры» http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article8 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article8

Красота спасет мир. Культура спасает и занимается этой работой в режиме нон-стоп. Что, например, осталось от советской эпохи? На память очевидцев полагаться нельзя — они спешат забыть, стереть даже то, что происходило совсем недавно, десять, двадцать лет назад. Не помнят ни очередей в магазинах, ни пустых полок, ни страха открыть в метро запрещенную книгу (какого-нибудь вполне невинного Сирина), ни собственного рабского состояния, когда за границу выпускали погулять исключительно «проверенных товарищей»… Только тексты, живопись, кино сохраняют для нас и для наших потомков исчезнувший мир антиутопии, сгнившую на корню натуру.

Подробнее...

]]>
№2, февраль Fri, 20 May 2011 12:44:54 +0400
Революция женщин http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article7 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article7

У каждой революции есть скрытые движущие силы. Не просто «недовольство широких масс» (они всегда недовольны), и не «заговор мировой закулисы» (она постоянно плетет свои сети), а нечто загадочное. Выход энергии из неожиданного источника.

Подробнее...

]]>
№2, февраль Fri, 20 May 2011 12:42:32 +0400
I'm CEO, bitch! http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article5 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article5

Самое трудное, практически невозможное — показать гения за работой. Будь то поэт, композитор, ученый или вот — создатель Социальной сети, объединившей более полумиллиарда человек. Если твое творение сделало тебя самым молодым миллиардером в мире, то ты точно — гений. Автор книги Бен Мезрич, сценарист Аарон Соркин и режиссер Дэвид Финчер не встречались со своим героем — что толку, пусть лучше руки будут развязаны, чтобы получилась связная история. В качестве такой связки в экранной биографии создателя Facebook Марка Цукерберга появилась девушка Эрика (Руни Мейра), триггер фабулы, одновременно сказочно-стереотипной и жизненной: девушка посылает парня подальше, он идет и совершает подвиг. Или открытие.

Подробнее...

]]>
№2, февраль Fri, 20 May 2011 11:16:46 +0400
На дне http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article6 http://old.kinoart.ru/archive/2011/02/n2-article6

После «Миллионера из трущоб» казалось, что с Дэнни Бойлом что-то не так. Картина, полюбившаяся миру, все же лучилась невероятной искусственностью и была настолько плотно закатана в глянец, что под ним трудно было вообще что-либо разглядеть. Эта занятная (и, в общем, мастерски сыгранная) игра в жанр success story, возможно, слишком уж сильно увлекла режиссера, завела в топь тягучего гламура, способного, как известно, высосать из автора последние соки. После такого «захода» трудно было поверить, что этот человек когда-то снял «Неглубокую могилу», «На игле» и даже «Пляж».

Подробнее...

]]>
№2, февраль Fri, 20 May 2011 11:13:31 +0400